206. «Мы недоброй сказке не поверим…»
Мы недоброй сказке не поверим,
старую прогоним прочь Ягу.
Подойди! Высок и весел терем,
я тебе навстречу прибегу.
Пусть узнает мир, как мы богаты,
как нестрашно нам и как светло:
видишь, крылья красного заката
бросили огонь в мое стекло!
207. «Беленькое платьице…»[121]
Беленькое платьице,
белая кровать,
больше никогда тебя
мне не целовать.
Белый венчик матовый,
белая свеча,
белы губы сжатые
навсегда молчат.
Плачет сердце, есть о ком,—
помер человек…
Падай мелким крестиком,
мертвый белый снег…
208. «Чем выше и блистательней полет…»[122]
Чем выше и блистательней полет,
тем человек больнее упадет,
и чем великолепней свет сиял,
тем жальче тот, кто в темноту попал.
Дай, Боже, ровный путь и тихий свет, —
спокойнее житья для сердца нет!
209. «Я сделана из песен и огня…»
Я сделана из песен и огня,
но ты не знаешь, не поймешь меня.
В моих стихах старинный отражен
тебе — увы! не видевшийся сон,
и музыку любимую свою
я в голосе твоем не узнаю.
Вот отчего тот путь, где прохожу,
я никогда тебе не укажу.
210. «По небу тучи серые ползут…»[123]
По небу тучи серые ползут,
садится солнце, день осенний тает.
Ах, если грустно делается тут,
об этом никогда никто не знает,
никто не взглянет и не подойдет,
никто улыбкой ласковой не встретит
и нежным именем не назовет,
как раньше, как когда мы были дети.
Все как-то иначе, совсем не так,
как начиналось. Только небо то же,
и так же пахнет вечером табак
в саду, немножечко на наш похожем.
Пусть улетают в край, где вечный зной,
куда-нибудь на Яву или в Ниццу,
расставшиеся с северной страной
еще во что-то верящие птицы.
Но звезды опадают, как мечты,
которым стало в небе не под силу,
которые упали с высоты
в свою земную жалкую могилу,
и сердце человеческое вдруг
так горько знает, что оно устало,
что солнца нет, что замкнут вечный круг
и что звезда — последняя — упала.
211. «Нелепы в жизни перемены…»
Нелепы в жизни перемены…
Друзей уносят поезда,
и прочь уходят морем пленным
большие серые суда.
И города сейчас не те же,
в которых раньше я жила,
и ночью сны бывают реже,
и неба синь не так светла.
Лишь сердце перемен не знает:
оно растет, уходит вдаль.
но в глубине своей ласкает
все ту же радость и печаль,
и самых ранних лейт-мотивов
не изменят в его струне
паденья в пропасти с обрывов
и взлеты снизу — к вышине.
212. «Я не Мария больше: только Марфа…»
Я не Мария больше: только Марфа.
Свои мечты я продала за труд.
Покрыта пылью золотая арфа,
ослабленные струны не поют.
Способно и к труду привыкнуть тело,
и может сердце, кажется, забыть
о том, как раньше бредило и пело
и не умело по-земному жить.
Но только иногда далеким звуком
давнишний сон напомнит о себе;
о, иногда — нет равных этим мукам
в железной человеческой судьбе, —
и сердце опустевшее, земное,
познавшее работу и покой,
мучительно забьется и заноет
и до краев наполнится тоской.
и долго будет рваться к тем планетам,
которые оставило давно, —
не зная, что отвергнутого света
ему уже увидеть не дано.
213. «Не уложишь в ларец драгоценный…»
Не уложишь в ларец драгоценный
золото деревьев на закате,
взлет волны серебряной и пенной,
жемчуг слез, которые растратил.
Не найдешь и не услышишь снова
звуки раскатившиеся песни,
не подымешь брошенного слова,
будешь тщетно говорить — «воскресни!»
Кто отверг — того судьба страшнее,
спохватился — да уж будет поздно;
будешь горько вспоминать, жалея,
что пошли дороги наши розно.
Ну, а я тебя забуду скоро:
станет зренье радовать мое
солнечная в поле сикамора,
месяца на небе острие,
и тебя, измученного раной,
нанесенной сердцу моему,
я в своей весне благоуханной
никогда уж больше не пойму.
ГОЛУБАЯ ТРАВА (Сан Франциско, 1973)
Говорят, что на свете остались еще острова,
которые нам, городским, еще могут сниться,
где высоко растет голубая, густая трава,
и, качаясь на ветках, поют золотые птицы.
От тех островов в жемчугово-искристый прибой
протянулись серебряной нитью песчаные косы,
и, может быть, там получили б и мы с тобой
желанный ответ на больные свои вопросы!
Но в гавани нашей еще не стоят корабли,
еще человек не построил таких самолетов,
которые нас бы с тобою туда унесли
от будничной прозы окрестной и серой заботы.
(193) Когда потухнут на пути огни…
Под звездным небом, за краем села
блестят церковные купола.
Поднявшись вглубь ночной темноты,
горят и светятся их кресты.
А улица зимняя ночью бела,
перекрестки молчат, пусты.
В домах на улице все темно.
Закрыли ставни мое окно,
заперта крепко входная дверь,
никто не стукнет в нее теперь.
В поле, что снегом занесено,
воет голодный зверь.
Чудится вдруг, что издалека,
снегом поскрипывая слегка,
знакомой тенью ложась на снег,
идет вдоль улицы человек…
И снова на сердце моем тоска,
предсказанная на век.
Все ближе будут скрипеть шаги
оттуда, где не видно ни зги,
вдали, поднявшись из темноты,
все ярче будут гореть кресты…
Но в жизни замкнуты все круги,
и это не будешь ты.
Ловила приметы, искала следы
на шумных дорогах, у края воды,
в глуши, где терялась лесная тропа,
какой не касалась людская стопа…
Бывала свирепая в жизни пора,
казалось, вовек не дождаться добра,
в пыли городов, в суете площадей —
следов не найти среди толпищ людей.
Но в детстве, бродя по опушке лесной,
я встретилась как-то с цыганкой одной,
и та предсказала мне все о тебе,
когда о моей погадала судьбе.
И все эти годы я в сердце несу
ту детскую память о встрече в лесу:
спасибо цыганке! Она не лгала…
Но что если я бы тебя не нашла?
(166) Над Тобою голубь белый вьется…
(186) Из тишины, из темноты…
(177) В Великий пост я буду в черном…
(181) Слишком рано. Боже, повяли…
(170) Иду одна. Большое поле…
(126) Тихий отблеск далекой зари…
(86) Твои глаза — две быстрых птицы…
(169) Ушел, блистая парусами…
(207) Беленькое платьице…
(172) Самарянин, меня ты поднял в поле…
(184) У тебя миндальные сады…
(173) Ты от меня уехал снова…
(180) Нам скорбь великая дана…
(195) За твой привет и ласковость твою …
(182) В твоих глазах — высокие хоромы…