А из дверей коридора уже давно засматривали, прячась за притолоки, белобрысые, русые и черномазые головы в красных воротниках. Не успел Василий Иванович возвестить отцу наше торжество, как уже полетели по коридору на крыльях Меркурия незримые герольды.
— Шарапов 2-й! Ваши братья в третий класс выдержали! — слышались нам захлёбывающиеся от торопливости визгливые голоса, наперерыв друг перед другом спешившие раньше всех доложить подходившему за новостями Анатолию радостную весть.
«И бысть Иона во чреве китовом три дня и три нощи»
Ещё и месяц не прошёл, как я с братом Алёшей поступил в гимназию, а уж мы словно десять лет были в ней. Недаром мы впивали с такою сладостью, с таким страстным вниманием все её предания, законы, обычаи. Уже нас не только никто щипнуть не смеет, а мы сами теперь гроза своего рода.
Во-первых, старшие братья в пятом классе — силачи и удальцы. Во-вторых, мы ведь сами третьеклассники! Это великий чин своего рода: в некотором смысле вожди малюков. Пройдёт несколько месяцев, и мы станем четвероклассниками, перевалим в завидный удел «старших».
Пороть не смеют, заниматься в отдельной комнате, и уж вместо школьных грамматик да арифметик пойдёт серьёзная наука — алгебра, логика, история, мало ли там чего! Третьеклассник недаром проходит мимо «настоящих малюков», второклассников первоклассников, подняв сурово плеча, согнувшись, как старик; на раменах его покоится столько серьёзных обязанностей и трудов, недоступных пониманию малюка! Третьеклассник и говорит всегда выдуманным басом, которого у него, конечно, нет, но которым на него самого импонирует его сосед четвероклассник, уже важно пощипывающий усы и ещё выше поднимающий свои рамена, угнетённые научными заботами.
Вся классификация, анатомия и физиология гимназического мира была теперь перед нами как на ладони, и казалась нам каким-то незыблемым, роковым распорядком природы.
Лаптев и Рыков — это первые силачи гимназии. Акимов — это первый силач четвёртого класса, Бардин — первый силач нашего третьего. Всякому было в точности определено его место и его номер, не хуже, чем по табели о рангах. Четвёртый класс сильнее пятого, потому что в нём три силача, а в пятом только два.
Волонтёры тоже имели своих силачей и прославленных героев, но волонтёрам куда до наших пансионеров! Ни дружности такой нет, ни такого навыка. Потом все они трусы. Инспектора трепещут, слушаются надзирателей.
Ярунов 2-й наш силач после Бардина, маленький черномазый крепыш, завзятый по удали и упрямству, сдружился со мной, «стал мне товарищем», как говорилось у нас, и самым серьёзным тоном поучал меня всем тайнам нового мира. Особенная опасность грозила нашему классу от второклассников, которые соперничали с нами во всём и задевали нас чем только могли. Они были для нас почти то же, что филистимляне для народа израильского в первые годы его пребывания в земле Ханаанской. Второй класс был бесчислен сравнительно с нашим, как песок морской, как аморяне, мадиамитяне и амонитяне вокруг избранного стада иудейского. Луценко, Есаульченко, целая толпа отчаянных и задорных кулачонков их не давали нам проходу ни в коридорах, ни на дворе. То и дело происходили неожиданные стычки, вероломные нападения, засады, несносные обиды, то и дело разражались из-за этого поединки силачей и битвы целых классов.
Ярунов нашёптывал мне свои раздражающие, патриотические саги третьеклассника, и сердце моё, как некогда сердце Гедеона, сына Иоасава, переполнялось ненавистью к сынам Ваала и рвалось на подвиг. Во мне уже зрел дух витязя-третьеклассника, жаждущего схватиться с нечестивыми язычниками второго класса, помериться удалью с прославленными силачами его.
«Малюки» занимались вместе, все три класса в одной огромной зале, спали вместе, за обедом сидели рядом, за одним столом. Белобрысый Луценко, остриженный коротко под щетинку, с наглыми вылупленными глазами, весь в царапинах, со ртом до ушей, был как нарочно моим соседом по «чаше». Я сидел за обедом последним в своём классе, а он — первым в своём. С первой минуты нашего поступления в гимназию он не оставлял нас в покое. Сегодня целый обед он только и делал, что смеялся надо мною и Алёшей, и, дерзко хохоча, смотрел нам прямо в глаза, будто речь шла вовсе не о нас. Я давно томился внутренним стыдом за своё малодушие и давно обдумывал, как бы мне проучить скверного ругателя.
— Отоманиченко! Ты не видал никогда щигровских выторопней? — громко спросил своего соседа Луценко. — Хочешь, я тебе после обеда шкурки с них продам? Копейку за две!
Вся «чаша» второклассников, где сидели Луценко и Есаульченко, разразилась громким хохотом, и ликующие глаза их обратились прямо на нас.
— Алёша, ей-богу, следует эту шельму отдубасить хорошенько после обеда! — вне себя шепнул я брату, нагибаясь в его сторону, весь красный от стыда и гнева.
— Боже тебя упаси! — шёпотом вмешался Сатин, наш товарищ, сидевший рядом с Алёшей. — Они только и ждут этого. Ты весь наш класс осрамишь. Луценко ведь отчаянный кулачник, его и Бардин не скоро одолеет. В прошлом году он даже с Акимовым из четвёртого класса сцепился, так полчаса не поддавался ему, весь левый глаз ему до крови разбил.
Но сердце моё рвалось наружу, переполненное самыми разнообразными чувствами; казалось, лучше погибнуть навек, чем ежедневно переносить оскорбительные задиранья нахального малюка и не прекращающиеся насмешки мерзавцев второклассников, не признающих во мне достоинства третьеклассника. Или пан, или пропал! Зато ж такая будет мне слава, если я вдруг отколочу этого всем страшного кулачника и смирю его навсегда!
Глаза мои закрывались от предвкушаемого торжества, и сердце трепетало в груди неясными восторгами. Я чувствовал в своих тугих деревенских кулачонках прилив новой силы от одушевлявшего меня гнева, и без всякого страха готов был ринуться хоть сейчас на эту исцарапанную дерзкую харю, гримасничавшую передо мною, как обезьяна. Алёша и Сатин оба отговаривали меня, и я слушал их, не возражая, полный решимости.
Подали последнее блюдо, блинцы с сахаром, которые я особенно любил; я наложил себе два на тарелку и заранее облизываясь, не спеша, брал в руки вилку и нож. Вдруг чья-то рука быстро, как молния, схватила мои блинчики и перешвырнула через всю соседнюю чашу. Оглушительный взрыв хохота встретил эту новую выходку Луценки, который, будто ни в чём не бывало, доедал свой собственный блинчик, набив им рот, как подушку. Красный пожар прилил к моим глазам, и я не видел ничего больше, ни воспитанников, ни надзирателей, ни столовой. Только одна нахальная морда, с насмешливым торжеством жующая свои блинчики, стояла передо мною. Но в то же мгновение и она исчезла.
Своим тяжёлым, как свинчатка, кулачонком, навыкшим к драке, со всего размаху хватил я своего оскорбителя прямо в переносицу, как научил меня когда-то Анатолий, и прежде чем он успел вскрикнуть и ответить мне, я обрушил целый град быстрых, отчаянных ударов ему в лица и в голову, будто хотел измолотить его всего без остатка. Расквашенный в клюкву нос Луценки обливал кровью всё его лицо, и он сам уже барахтался между столом и лавкою, опрокинутый туда моим как буря стремительным натиском, отчаянно вопя и бесполезно отмахиваясь руками. Я так остервенился, что топтал его ногами, колотил по голове и не замечал даже, что меня давно безуспешно оттаскивал надзиратель Гольц, ниспосылая на меня всевозможные угрозы.
— Отстань же ти, бешеная животная! — строго кричал он. — Слышишь ти, мерзкий мальшик!
— Ой, ой, убил! Ой, глаз вышиб! Ой, ослеп, братцы! Ой, отнимите! — ревел на всю столовую, как зарезанный, Луценко, потеряв всякий стыд и позабыл о своём звании первого силача.
Другой надзиратель, Троянский, подскочил на помощь к Гольцу, и оба извлекли меня, наконец, под мышки из-под лавки. Я был бледен как платок, и все суставы мои тряслись, как в лихорадке.
— Сейчас к Herr инспектору! — кричал вне себя Гольц. — Придадут тебе перец, голюбшик!
Он всегда путал предлоги и падежи, но страсть любил русские прибаутки.
— Ну и что ж! Ну, и к инспектору! — разъярённо мотал я головой. — А всё-таки я ему не позволю…
Эффект моего подвига оказался выше всякого вероятия. Надзиратель Троянский терпеть не мог Луценку за его дерзкие выходки, и хотя тащил его вместе с Гольцом к инспектору, но лицо его сияло довольною улыбкою. Все семь классов были свидетелями этого торжественного публичного посрамления Луценки и моего необыкновенного геройства. Почти все сочувствовали мне, потому что Луценку никто не любил.
— Ай да лобатый! Ай да зверушка! — вполголоса ободряли меня пятиклассники, товарищи Анатолия, когда меня вели мимо их стола. — Даром что новичок, а задал всклычку!
Инспектор встретил доклад о моей драке очень сурово.