Ознакомительная версия. Доступно 9 страниц из 58
— Что с тобой будет, когда мы расстанемся, Людо?
— Я сдохну.
— Не говори глупостей.
— Я буду подыхать пятьдесят, восемьдесят лет, не знаю. Флери живут долго, так что можешь быть спокойна: я буду думать о тебе, далее если ты покинешь меня.
Я был уверен, что сохраню её, и не знал ещё, насколько смехотворным было то, на что опиралась моя уверенность. В этой уверенности в своей мужественности отражалась вся наивная гордыня моих восемнадцати лет. Каждый раз, как я прислушивался к её стону, я говорил себе, что это моя заслуга и что никто не может сделать лучше. Конечно, это были последние проявления моей подростковой наивности.
— Не знаю, надо ли мне и дальше быть с тобой, Людо. Я хочу остаться собой.
Я молчал. Пусть она продолжает «искать себя» — она найдёт только меня. Вокруг нас сгущалась тьма; крики чаек доносились издалека и походили уже на воспоминания.
— Ты не права, дорогая. Моё будущее обеспечено. Благодаря престижу дяди я почти уверен, что получу хорошее место в почтовом ведомстве в Клери и ты сможешь наконец узнать настоящую жизнь.
Она засмеялась:
— Так, теперь в ход пошла классовая борьба. Дело совсем не в этом, Людо.
— А в чём дело? В Хансе?
— Не будь вульгарным.
— Ты меня любишь, да или нет?
— Я тебя люблю, но это ещё не всё. Я не хочу стать твоей половиной. Знаешь это ужасное выражение? «Где моя половина?» «Вы не видели мою половину?» Я хочу, встретив тебя через пять, через десять лет, почувствовать удар в сердце. Но если ты будешь возвращаться домой каждый вечер целые годы, удара в сердце не будет, будут только звонки в дверь…
Она откинула одеяло и встала. Иногда мне ещё случается спрашивать себя, что сталось с этим старым одеялом из Закопане. Я оставил его там, потому что мы должны были вернуться, но мы не вернулись.
Двадцать седьмого июля, за десять дней до моего отъезда, специальный поезд привёз из Варшавы Геничку Броницкую в сопровождении командующего Польскими вооружёнными силами — самого маршала Рыдз-Смиглы, человека с выбритым черепом и свирепыми густыми бровями; он проводил всё своё время за мольбертом, рисуя тонкие нежные акварели. То был знаменитый «уикенд доверия», событие, которое восхваляли все газеты: следовало продемонстрировать миру спокойствие, с каким главнокомандующий смотрел в будущее, в то время как из Берлина доносились истерические вопли Гитлера. Фотография маршала, мирно сидящего посреди «коридора» и рисующего свои акварели, была перепечатана с восхищёнными комментариями английской и французской прессой. Среди остальных гостей, привезённых Геничкой из Варшавы, были: знаменитая ясновидящая, актёр, которого нам представили как «величайшего Гамлета всех времён», и молодой писатель, первый роман которого вот-вот должны были перевести на все языки. Ясновидящую попросили прочесть в хрустальном шаре наше будущее, что она и сделала, но отказалась сообщить нам результаты, ибо, принимая во внимание нашу молодость, было бы пагубным побудить нас к пассивности, открыв нам уже полностью вычерченную для нас дорогу в жизни. Зато она без колебаний предсказала маршалу Рыдз-Смиглы победу польской армии над гитлеровской гидрой, сопроводив это предсказание несколько туманным замечанием: «Но в конце концов всё кончится хорошо». Ханс, приехавший накануне в замок, скромно оставался в своей комнате на протяжении всего «уикенда доверия», как его называла пресса. Маршал уехал поездом в тот же вечер в компании «величайшего Гамлета всех времён», после того как по окончании обеда этот последний прочёл нам с неподдельной искренностью «Быть или не быть» из знаменитого монолога, что, будучи очень уместным, довольно плохо согласовалось с духом оптимизма, который должен был проявлять каждый. Что касается молодого автора, то он сидел среди нас с отрешённым видом, рассматривая свои ногти и порой улыбаясь немного снисходительно, когда Геничка пыталась поговорить о литературе: это была священная область, которую он не собирался опошлять банальностью светских высказываний. Через день он исчез: его выпроводили рано утром после «инцидента», имевшего место в парной бане для слуг. Конкретное содержание «инцидента» обходили молчанием, но в результате его писателю подбили глаз, а между садовником Валенты и госпожой Броницкой состоялся неприятный разговор, во время которого Геничка пробовала объяснить садовнику, что «таланту следует прощать некоторые заблуждения и не сердиться». Это был несчастный во всех отношениях уикенд, так как обнаружилась пропажа шести золотых тарелок, а также миниатюры Беллини[23] и картины Лонги[24] из маленького голубого салона госпожи Броницкой. Сперва подозрение пало на уехавшую накануне ясновидящую, ибо Геничка не могла решиться обвинить литературу. Можно представить себе моё потрясение, когда в понедельник вечером, открыв шкаф, чтобы взять рубашку, я обнаружил в нём картину Лонги, миниатюру Беллини и шесть золотых тарелок в шляпной картонке. С минуту я стоял не понимая, но украденные вещи действительно были здесь, в моём шкафу, и причина, по которой их сюда положили, внезапно открылась мне молниеносным откровением ужаса: кто-то хотел меня обесчестить. Мне не понадобилось много времени, чтобы найти имя единственного врага, способного строить такие козни, — немец! Гнусный, но ловкий способ избавиться от нормандского мужлана, виновного в непростительном преступлении быть любимым Лилой.
Было семь часов. Я выбежал в коридор. Комната Ханса находилась в западном крыле замка и выходила окнами на море. Помню, что, оказавшись перед его дверью, я странным образом вспомнил о «хороших манерах», которые усвоил, потёршись в свете: должен ли я постучать в дверь или нет? Я подумал, что, учитывая обстоятельства, я могу считать себя на вражеской территории и пренебречь условностями. Я нажал тяжёлую бронзовую ручку и вошёл. Комната была пуста. Как и моя, она была вся благородство и величие — со своими стенами, украшенными царственными орлами, с мебелью, где каждое пустое сиденье хранило память о чьём-нибудь помещичьем заде, и с копьями польских улан, скрещёнными над огнём, пылающим в камине. Я услышал шум душа. Я не решился войти в ванную: это не то место, где можно решить дело чести. Я вернулся к двери, открыл её и снова шумно захлопнул. Ещё несколько секунд, и вошёл Ханс. На нём был чёрный купальный халат с какой-то эмблемой его военной академии на груди. По его белокурым волосам и по лицу струилась вода.
— Негодяй! — бросил я ему. — Это ты.
Он держал руки в карманах своего халата. Эта невозмутимость, это полное отсутствие волнения выдавали человека, для которого предательство было не только привычным делом, но второй натурой.
— Ты украл вещи и положил их в мой шкаф, чтобы обесчестить меня.
Впервые его лицо приобрело намёк на какое-то выражение. Что-то вроде иронического изумления, как если бы он удивился при мысли, что для меня мог стоять вопрос чести. В нём отразилось всё пренебрежительное превосходство, наследственное, как сифилис, людей, с рождения имеющих право презирать,
— Я мог бы уложить тебя на месте голыми руками, — сказал я ему. — Но этого недостаточно. Жду тебя завтра в одиннадцать вечера в фехтовальном зале.
Я вышел и вернулся к себе, где увидел Марека, камердинера, который пришёл забрать мои ботинки: он чистил их утром и вечером. Плотный парень с напомаженными волосами и чубом, закручивавшимся посреди лба, он был всегда весел, ухаживал за девушками. Убирая мою постель, он, как обычно, разговаривал со мной, прибегая к нескольким несложным словам, которые я, по его мнению, знал. Будучи в Гродеке, я относился по-дружески к слугам в замке — как и они ко мне, я был всего лишь переодетый крестьянин. Труднее всего победить предрассудки, и благонамеренные предрассудки не менее стойки, чем другие.
Марек взбил подушки, чтобы вернуть им добродушный тучный вид, развернул одеяло и направился к шкафу. Он открыл его и, как бы не обратив никакого внимания на шляпную картонку и её содержимое — виднелась сверкающая золотая посуда, — взял мою сменную пару обуви. Затем он закрыл шкаф и вышел с моими башмаками в руках.
Теперь мне ничего бы не дало признание госпоже Броницкой о присутствии в моей комнате украденных ценностей, которое я вначале собирался сделать. Марек их видел, и похоже было, что в плане невезения я побил все рекорды.
В восемь часов, когда раздался звонок к ужину, я спустился. Меня обычно сажали справа от графини, из уважения к Франции. Ханс сидел в конце стола. Мне всегда казалось, что в его лице есть что-то женственное, хотя слово «женоподобный» не подходило. Иногда он смотрел на меня с тенью улыбки. Я был в таком нервном напряжении, что не мог ни пить, ни есть. На столе стояло два больших дубовых канделябра, и игра света и тени то освещала, то затемняла наши лица по воле сквозняка. Тад, которому недавно исполнилось девятнадцать, испытывавший неудобства от того, что находился на том возрастном распутье, когда мужественность стремится к осуществлению, а отрочество ещё это воспрещает, говорил о проигранной войне испанских республиканцев против Франко со страстью в голосе, достойной соратников Байрона или Гарибальди. Госпожа Броницкая слушала в замешательстве, играя крошками хлеба на столе. То, что её сын проявлял такую горячность по отношению к Каталонии, где анархисты плясали на улицах с мумиями вырытых из могилы монашенок, только подтверждало в её глазах пагубное влияние, которое оказывал на молодёжь Пикассо, ибо она не сомневалась, что все ужасы, имевшие место в Испании, были более или менее делом его рук. Это началось с сюрреалистов, сказала она нам с видом, который Тад называл «бесповоротным».
Ознакомительная версия. Доступно 9 страниц из 58