Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 111
Синцов выплюнул комок снега.
– Как вы – не знаю, а только я сам с вами пойду. Без меня все равно его не найдете... Там и ватник мой, и автомат...
Он вдруг вспомнил весь ужас, испытанный им самим тогда, в лесу, когда он очнулся, раненый, и пополз, а потом поднялся и увидел идущего на него немца с автоматом.
«Нет, с Леонидовым этого не будет!»
– Пойдемте, – повторил он и, не дожидаясь окончательного решения Караулова, стал первым вылезать из окопа.
Серпилин получил назначение на фронт только после второй врачебной комиссии, да и то не сразу. Комиссия была 25 ноября, а назначение он получил через неделю. Утром его вызвали в Генштаб, а вечером уже предстояло принимать дивизию, дравшуюся с немцами под Москвой.
– Мы тут докладывали о тебе товарищу Сталину, – сказал Иван Алексеевич. – И о твоем письме, чтоб непременно на фронт, и так далее... (Серпилин послал это письмо после второй комиссии.) Не скрою, мы были против, хотели оставить тебя здесь, у себя... но, – Иван Алексеевич пожал плечами, – он решил по-своему, и, стало быть, теперь прав ты, а не мы. Сказал: раз хочет на фронт, дать дивизию. Между нами говоря, чуть было уже не законопатили тебя на Карельский. Он ведь два раза повторять не любит; спросит: «Уехал?» Что ответишь? Но позавчера тут у нас, под Москвой, целая драма вышла. Ни за что ни про что, по-дурацки, случайной миной прекрасного командира дивизии убило. Орлов, генерал-майор. Не знал?
– Слыхал, – сказал Серпилин. – В Сибирском округе был до войны.
– В Сибирском, алтайская дивизия, – кивнул Иван Алексеевич. – Сначала думали начальником штаба заменить, а потом командующий позвонил, попросил посильнее подобрать. Остановились на тебе.
– Спасибо, – сказал Серпилин.
– Не кажи «гоп»! – сказал Иван Алексеевич. – Дивизия, правда, хорошая, кадровая, но потрепана порядочно, точней сказать – беспощадно. Орлов был командир сильный, надо отдать ему должное, и привыкли к нему за шесть лет. Так что это не после какого-нибудь недоросля прийти на дивизию: тут будут и вершки и корешки... Словом, что ж? Раз не захотел с нами здесь работать, добрый путь! – заключил Иван Алексеевич.
В его тоне была обида. Старые товарищи хотели сделать Серпилину как лучше, а он уперся и через их головы написал Сталину. Но Серпилин не чувствовал себя виноватым перед ними. Он хотел быть на фронте и в таком вопросе не мог считаться даже с самолюбием людей, которым был многим обязан.
– А ты принимай армию, – отшутился он, не вдаваясь в спор. – Вот и буду опять у тебя служить!
– Принимай, принимай!.. – сказал Иван Алексеевич. – Думаешь, тут сахар сидеть? Между молотом и наковальней, наверное, и то легче! Я бы принял, да не у всех так гладко с письмами получается, как у тебя: сюда хочу, туда не желаю... Можно и по шее получить!
Серпилин подумал про себя, что у него тоже не всегда так гладко получалось с письмами: слал он когда-то и безответные письма на этот же адрес. Ну да ладно, бог с ними, с теми письмами, а за резолюцию на этом письме спасибо по гроб жизни!
– Начальство свое будущее знаешь? – И Иван Алексеевич, уже вставая, назвал фамилию командующего той армией, куда предстояло ехать Серпилину.
Серпилин сказал, что человек, о котором шла речь, помнится, учился с ним одновременно в академии, но на два курса моложе.
– Был на два курса моложе, а теперь на одну звезду старше! – усмехнулся Иван Алексеевич. – Но я бы сказал, что выдвинулся закономерно. Доля в начале войны ему досталась горькая: принял мехкорпус в процессе, как говорится, формирования: старые танки накануне списания, а новые – накануне получения. Но выглядел с этим мехкорпусом неплохо, особенно на фоне некоторых других. С боями вышел из окружения. Да и здесь, под Москвой, тоже проявил себя... А впрочем, сам увидишь; снизу, как говорится, виднее.
– А сверху что, плохо видно?
– Как тебе сказать? Разно бывает. Бывает и так: и чин большой и даден давно, а на своем военном инструменте до сих пор все одним пальцем играет; щиплет его по старой памяти, как балалайку, и нам, среднему звену, операторам, по ходу дела уже слыхать, что это за музыка, а сверху, – Иван Алексеевич мельком глянул в потолок, – все еще уха не приложат! Да, кстати, – протягивая руку Серпилину, сказал Иван Алексеевич. – Тут вчера ко мне вдова Баранова приходила. Я вспомнил наш разговор и посоветовал, чтобы она тебя нашла. Ты ей уж сам рассказывай, я этого на себя не взял.
Серпилин нахмурился.
– Когда поедешь принимать дивизию?
– Сейчас прямо в штаб фронта поеду, если машину дашь. Оттуда на часок домой; соберусь – и к ночи на место. Думаю так.
Ему не хотелось разговаривать с вдовой Баранова, и он с удовольствием подумал, что едет на фронт сегодня и, наверное, его минует чаша сия. Однако вышло по-другому. Он обернулся с поездкой в штаб фронта в Перхушково скорей, чем думал, а когда заехал домой пообедать и взять вещи, жена, которой он позвонил о своем назначении еще из Генерального штаба, недовольно сказала, стоя над открытым чемоданом:
– Тебе тут два раза очень настойчиво какая-то Баранова звонила. Я ей ответила, что ты уезжаешь сегодня на фронт, но она заявила, что все равно будет еще звонить. Это какая Баранова?
– Ну, какая! Жена Баранова.
Они посмотрели друг на друга. Валентина Егоровна знала, муж имеет основания считать Баранова одним из виновников того, что случилось с ним в тридцать седьмом году, знала, что судьба, как назло, снова свела его с Барановым в окружении, а теперь – только этого и не хватало – ему перед отъездом на фронт еще предстоит разговор с женой Баранова. По лицу мужа она уже поняла: предстоит. Если только Баранова позвонит, он непременно скажет ей, чтобы приехала; оставалось надеяться, что Баранова не позвонит. На это они оба и надеялись сейчас перед разлукой.
Серпилин был за обедом разговорчив, а Валентина Егоровна молчалива. Она давно знала, что он хочет пойти на дивизию, знала, что он писал об этом Сталину, и верила, что желание его исполнится.
Они уже давно вполне и до конца понимали друг друга. Конечно, понимание друг друга еще не вся любовь, но такая важная часть ее, с годами делающаяся все важней и важней, что чувство, в котором не присутствует это понимание, вообще вернее было бы называть не любовью, а как-нибудь иначе. Глубокое и полное понимание всего, чем тяготится и чему радуется Серпилин, уже давно было главной частью любви Валентины Егоровны к своему мужу, и она была рада за него, что он едет принимать дивизию, хотя в ее собственной душе все бунтовало против этого: опять разлука, опять фронт, опять напряженная, бессонная жизнь с его еще и наполовину не восстановленным здоровьем.
Но говорить об этом она себе не разрешала, не желая портить ему настроение перед дорогой, а говорить о чем-нибудь другом была не в состоянии. Она весь обед сидела и молчала, и это ее трудное молчание было не следствием размолвки, как, наверное, подумал бы, зайдя сюда, кто-нибудь посторонний, а следствием любви и самоограничения.
Было и еще одно чувство – тревога. Сидя за этим прощальным обедом напротив мужа, Валентина Егоровна помнила, что он едет сменить убитого. Новое назначение могло сулить смерть и ему, но говорить об этом уж и вовсе не было заведено в их семье.
– Слушай, Валя. – Серпилин принялся было за чай, но отодвинул от себя стакан. – Знаешь, что я хотел тебе сказать?..
Он хотел ей сказать, чтобы она после его отъезда сразу же возвращалась на ту работу медсестры, которую временно оставила, когда он выписался из госпиталя домой. Он знал: она и так завтра же вернется на эту работу, но хотел дать ей почувствовать, что это важно не только для нее, но и для него.
Однако сказать это удалось только потом, в последнюю минуту прощания: зазвонил телефон, несчастный и требовательный женский голос сказал, что это звонит Баранова, она знает, что Федор Федорович уезжает на фронт; но она звонит в третий раз, теперь с угла, из автомата, и он не вправе отказаться поговорить с ней десять минут!
Серпилин не любил, когда ему напоминали о том, что он вправе и чего не вправе, но раз Баранова позвонила, он не позволил себе отказать ей:
– Приходите, жду вас.
И, повесив трубку, спросил жену, не помнит ли она, как зовут Баранову.
– А я ее вообще не помню, – не скрывая неприязни, сказала Валентина Егоровна.
Смерть Баранова не примирила с ним Валентину Егоровну. В ней все кипело от мысли, что последние полчаса перед разлукой с мужем у нее отнимет жена человека, приложившего руку к тому, чтобы отнять у нее мужа на целых четыре года, самых долгих и страшных в ее жизни.
– Нахалка все-таки! – непримиримо и, скорее всего, несправедливо сказала она и, не стыдясь своей несправедливости, захватив чемодан, ушла собирать вещи мужа на кухню, не желая видеть эту женщину.
Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 111