на нем неспокойно, баба волнуется, кричит: хватит крутиться, свалишься! Но разве откажешь себе в радости – как не крутиться на стуле, который умеет кружить, да еще в обе стороны – прямо домашний аттракцион! И я кружусь: туда-обратно, туда-обратно… И задеваю кипяток: суп, чай, бульон, а порой и кастрюлю с отваром для ингаляций – и все горячее выливается мне на грудь, на живот и на ноги. И я лежу, обмазанная какими-то кремами, мазями и маслом, постанываю, реву, жалуюсь и часами выслушиваю от бабы причитания и укоры.
– Ну что же ты за бестолочь такая! Ну сколько раз тебе говорить…
А я не хочу быть бестолочью. Я хочу быть полезной внучкой, помогать, радовать. Хочу уметь исправлять свои ошибки. Стул повыше я поставила, стою смирно и не кручусь. А что же дальше делать? Вода кипит, кипятильник включен в розетку за холодильником, до которой мне не дотянуться. Или все-таки получится? Дергаю шнур, но он отказывается поддаваться – крепко сидит, вцепился в розетку, как репей в залосненную собачью шерсть. Подумываю вытащить кипятильник и положить рядом с банкой – простое решение, ясное, легкое, но руки опережают мысли – кипятильник давно вынут из воды, и спираль его раскаляется и сохнет. Держу кипятильник за шнур и не решаюсь положить, потому что переживаю, вдруг, включенный и горячий, он останется на холодильнике – а если начнется пожар? Кипятильник безнадежно раскаляется, огненно-красная точка становится все больше и ярче, разливаясь по всей спирали, и через секунду раздается гулкое «бах», словно дедово ружье выстрелило рядом, бесцеремонно разорвав ночную тишину, верно, ожидая при этом шумных сполохов птичьих крыльев или отчаянного крика раненого зверя. Но в ответ – другая тишина. Звенящая, давящая, атакующая паникой и немым испугом. Я не степная птаха или дикий порось – вздрогнула, дернулась, разжала ладони… Чувствую, как в лицо и глаза словно впились ядовитые иглы. Сознание спуталось, бегу по коридору из кухни в зал и в спальню – в Тонину спальню. Нахожу ее. Тоня в центре комнаты укачивает на руках брата. Беззвучно, плавно, мягко, как тягучий сон, как немая тень, вот почему я не ощущала ее присутствия, думала, что осталась одна. Позже, когда я рассказывала об этом, мне говорили, что я уже не могла ничего видеть и что до их спальни добралась по памяти. Так бывает в первые минуты, когда ослеп.
– Тоня, мне ток в глаза попал, – виновато и испуганно произношу я, боясь, что непременно буду наказана. Наказана, раз тревожу Ванин сон, раз испортила кипятильник, раз чуть не устроила пожар, да и неизвестно, что творится в эту минуту на кухне… Столько я натворила! Бестолочь!
– Какой ток?! – вопит Тоня таким голосом, словно ее саму молниеносно разряд прошиб. Она хорошо знает, что мы с Ванькой вечно чего только не устроим, куда только не влезем. А уж одна я и того больше наворотить могу!
– Из кипятильника, – отвечаю ей тихо, виновато опуская вниз глаза и голову. Вокруг вдруг становится темно, и я уже не вижу ни тетку, ни Ваньку, мирно спящего на ее руках, ни краешек крашеной деревянной двери, за которую заглянула в надежде найти дома хоть кого-то. Не вижу ничего.
Но ощущаю, как кто-то подхватывает меня на руки, – конечно, Тонька, кто же еще. Но все равно, оказывается, ощущение это приятное, чаемое. Будто я зверек, который скрутился в клубочек и лежит в теплой своей норе-колыбели – в безопасности, в тепле, в любви. Закрадывается мысль, что мне не вспомнить, качал ли меня кто-нибудь когда-то на руках.
Тонька носит меня по комнате, повторяя не своим голосом – не тем, сердитым и строгим, а другим, которого я от нее раньше не слышала: надрывным, сбивающимся с интонации, падающим и дрожащим, словно сухие колосья в объятьях разгулявшегося полевого ветра:
– Да как же это, как такое могло… Маленькая ты моя, что же теперь делать, проклятый Петров, что же делать, что же теперь делать…
Потом опускает меня на диван. Становится тихо, и жар объятий отпускает, спадает. Жмусь в клубок, чтобы согреть саму себя. Слышу, как открывается наша входная дверь. Слышу громкий и нервный стук в подъезде. Кто-то открывает и что-то бубнит спросонья.
– Наташ, скорее звони матери, пусть домой бежит, Машка глаза себе выжгла!
– Господи, все у вас не слава богу!.. Так скорую надо…
Шум, разговоры, шорохи. Вокруг меня все двигается, а я лежу, замерев и пытаясь понять, что происходит, – слухом, ощущениями, догадками. Лежать становится неинтересно, и сон все-таки одолевает меня. Но ненадолго…
Просыпаться в полной темноте оказывается страшнее, чем проводить ночи под наблюдением комнатного гнома. Я не понимаю движений, не понимаю времени, не ощущаю пространства.
– Баба, – зову я в надежде, что она уже рядом. Чувствую: подо мной уже не мягкий, пахнущий домом диван, а твердая холодная лавка или доска, по запаху напоминающая что-то бездушное и унылое.
– Мы в больнице, полежи пока, не крутись только, а то свалишься.
– Мы опять будем ложиться? Да? На лечение?
– Не знаю. Нас еще не приняли даже. Ночь. Дежурного врача сказали ждать.
– Так мы в Серышево? В больнице?
– В Серышево. В серышевской больнице, – устало, монотонно и безнадежно выдыхает баба.
– Баб, ты что-то путаешь! Я уснула дома, а проснулась в больнице? Разве так бывает?
– Бывает, – сухо отвечает баба, – скорую не дождешься к нам. Ромка с мужиками в котельной договорился, нас быстренько привезли. Он тебя в машину донес, ты спала крепко, видать, не помнишь.
Я непоседливо ерзаю, пытаясь усесться поудобнее и согреться, металлические стулья холодные.
– А когда мы домой поедем? Скоро врач придет?
– Не знаю. У них же ничего не меняется – работать некому. Еще неизвестно сколько просидим, пока позовут.
К нам кто-то выходит, шаркая по полу подошвами. По голосу мне представляется растрепанная недовольная тетка. Занудно и с выраженной претензией она объясняет, что нет окулиста и еще какого-то врача и вообще больница старенькая, понимать надо, что же, мы вам зеленкой глаза мазать будем или банки с горчичниками должны поставить. Сразу бы ехали в область – время не теряли!
Бабушка голосит, чтобы к ней неукоснительно вызвали главного врача, заведующего и кого-то еще… Угрожает, что сама им позвонит сию же секунду. И в прокуратуру позвонит. И на телевидение. Потом начинает плакать, громко, бросая между всхлипываниями едкие, горестные причитания, что она одна меня растит, что мать «бросила и укатила» и не помогает, бессовестная, не вспоминает, детские получает, а дитю и конфетку не пришлет. К нам выходит еще кто-то, бабу успокаивают и говорят, что дадут направление в область, а уж там точно помогут – там врачи, там оборудование, а здесь что… Но надеяться на благотворительность не советуют, направление-то без времени и даты, а в областной внеплановых не любят – могут и не принять, так что денежек бы подготовили заранее. А с датой направление надо ждать две недели, и то в порядке очереди, не одни мы такие.
Долгую тысячу минут под громкое, четкое тиканье вокзальных часов мы сидим в ожидании автобуса. Потом едем. Баба Тоня говорит, что ехать целых три часа, но едем мы будто три дня; наверное, обманула.
Вокруг меня темно. И внутри темно и пусто. Словно я вся тону в черной краске и не ощущаю собственного тела. Хочется смотреть в окно, видеть дорогу, видеть людей вокруг и город, в который нас везет душный автобус, качаясь и подпрыгивая на ухабах: наверное, мы катим через лес.
Когда поездка заканчивается и мы выходим наружу, свежий воздух ударяет в лицо яростно и неожиданно, будто кто-то плеснул ведро речной воды. Сон сразу сдергивает, и хочется дышать поглубже, всей грудью.
– Иди аккуратно, повсюду деревья, корни тополиные под ногами. Территория большая, срежем путь, – баба тянет меня за руку, а мне после ее слов становится страшновато делать шаг.
Я представляю, что мы идем по густому лесу, рукой ощупываю воздух впереди себя, боясь врезаться в дерево. Темнота вокруг меня начинает рассеиваться, выместившись окончательно живописным пейзажем, что нарисовала фантазия: на каждом шагу растут кудрявые березы и широкостволые тополя, а мы пробираемся сквозь них, как в узком непроходимом лабиринте.
– Аккуратно, ступеньки, – бабин голос хуже всей черноты вокруг в мгновение уничтожает все