кругах. К тому же у меня не очень хороший вестибулярный аппарат и от вращения кружится голова. В обществе писателей, не говоря о поэтах, я чувствую себя неловко. Оно мне напоминает общество людей, объединенных… нет, если так сказать, то это будет обидно. Скажу как-нибудь по-другому. Собираются, скажем, люди, страдающие… так еще обиднее. Лучше приведу пример. В начале семидесятых, когда мне было лет пятнадцать или около того, мы поехали из Серпухова с родителями в Москву, смотреть спектакль «Тевье-молочник». Тогда еще никакого ленкомовского спектакля и в помине не было. Это была труппа, если мне не изменяет память, московского еврейского театра «Шалом». Дело было летом, и ставили спектакль в каком-то саду. Мы сидели в первых рядах, мама все время озиралась по сторонам и говорила папе тревожным шепотом: «Смотри, сколько евреев. Откуда они все взялись? Просто удивительно». Папа ей отвечал, что ничего удивительного нет. Было бы удивительно, если бы на спектакль «Тевье-молочник» пришли одни казахи или узбеки, а евреев бы… Мама не унималась: «Мне кажется, что нас здесь всех специально собрали, чтобы переписать и сообщить по месту работы. Наверняка среди зрителей есть люди в штатском. Я уже жалею, что поддалась минутной слабости и купила билеты». Она еще что-то шептала папе на ухо, но папа сказал, чтобы мама прекратила и смотрела спектакль, тем более что он был очень хорошим и веселым. Насколько «Тевье-молочник» может быть веселым, конечно.
Вот это чувство тревоги и неловкости я все время испытываю в обществе писателей. Вроде ничего постыдного в том, что ты ев… то есть писатель, нет, но… Писателям, на самом деле, еще хуже, чем евреям – у них нет Израиля, в котором все писатели или поэты. Им совершенно некуда уехать и потому приходится образовывать диаспоры в стране, где их угораздило родиться с душой и талантом. Иногда это даже не диаспоры, а просто споры, унесенные ветром в какой-нибудь глухой на оба уха райцентр или поселок городского типа.
* * *
С некоторых пор начинаешь чувствовать, как с каждой написанной страницей и даже с каждым новым предложением уменьшается шагреневая кожа твоего писательства. Сначала пропадают стихи. Конечно, они не сразу пропадают, а постепенно, но за несколько лет пропадают все. Поначалу ты их еще пишешь внутри головы, но они рождаются или недоношенные, или со врожденными пороками, чаще всего неизлечимыми, или вовсе мертвые. Ты выбираешь из них то, что может пригодиться в прозе, а остальное выбрасываешь из головы, как мусор. Проходит какое-то время, и ты сразу начинаешь думать прозой, а стихи… Бог знает где они. Может, в голове человека, которому они совершенно без надобности и занимают место совершенно необходимых дифференциальных уравнений второго порядка или квартальных отчетов. Где-нибудь в одном из дальних углов или в лабиринтах извилин твоей головы хранятся умершие еще до рождения метафоры, аллюзии, синекдохи, из которых должны были развиться, но… не развились и остались какими-то окаменевшими икринками. Почему так происходит… Может, состарились и умерли какие-то нужные для писания стихов нейроны, и оттого разрушились синаптические связи, или связи остались, но не хватает нейромедиаторов, передававших стихотворные импульсы, и тут хоть ешь глутамат или дофамин с серотонином столовыми ложками – ничего не поможет. Может, это возрастное или атеросклеротическое…
Потом начинает уходить проза. Как раз перед этим пропадают ключи, проездные билеты, телефон, а пропавшие очки даже не отвечают на звонки. Сначала думаешь про себя – писать о любви уже поздно, о природе ты уже все что мог написал, об экзистенциальном кризисе писать нет никакого смысла, потому что он давно прошел и его прекрасно вылечила рыбалка и рюмка перцовки перед ухой из ершей и подлещиков, обо всем остальном… написали все остальные. Если все же и соберешь те немногие, что у тебя остались, мысли, каждой из которых нужно прислать повестку как из военкомата, чтобы пришла, то окажется, что собравшихся раз-два и обчелся и нет кворума, чтобы написать хотя бы три простых предложения или одно сложносочиненное, или кворум будет, но выяснится, что кое-кто уже приходил, и не один раз, а потому нужно каждый раз мучительно вспоминать и перечитывать давно написанное и позабытое, чтобы выяснить, кто приходил, в каком году, по какому поводу и приходил ли один или приводил еще кого-то. Появляется привычка, перед тем как сесть писать, спрашивать себя «зачем», вместо «о чем». После всех этих проверок на дорогах устаешь страшно, желание пропадает совершенно и начинаешь спрашивать себя сначала тихо, исподволь, а потом все громче и все настойчивее:
– Можешь не писать? Можешь?!
И сам себе отвечаешь, сначала тихонько, а потом все громче и все нахальнее:
– Могу! Раньше не мог, а теперь запросто.
Мысленно рвешь на груди рубаху и… усаживаешь себя писать и пишешь, пишешь, думая о том, что после третьего абзаца или даже после второго сделаешь перерыв и пойдешь пить чай с творожным кексом и читать интересный детектив или смотреть сериал или пойдешь в магазин за сигаретами. Еще и спросишь у жены, не надо ли купить стирального порошка или картошки. После того как вернешься, долго раздеваешься, потом идешь на балкон курить, потом куришь, куришь, потом садишься за письменный стол и долго потираешь руки – как потирает передние лапки муха, проснувшаяся после зимней спячки, потом начинаешь шевелить над клавиатурой пальцами, как будто собираешься взять разбег уже в первом предложении, потом вспоминаешь, что про пальцы над клавиатурой ты уже писал лет пять или десять назад, и… тут тебя зовут ужинать. Ты идешь есть и все думаешь, думаешь, что пора с этим делом завязывать, пора прекратить высиживать слова, причастные и деепричастные обороты, предложения, а потом их «лелеять, холить, ласково поглаживая по подлежащему» – и все равно она получается несмешная… но как признаться в этом самому себе? Как?!
Жена, которая читает у тебя в голове как в открытой книге, говорит:
– Признайся мне, – и подкладывает в тарелку большую куриную отбивную, жаренную в панировочных сухарях.
1
Писал я и думал – отчего у меня каждый раз, как о прогулке на лыжах, все кончается водкой, селедкой и горячими щами. Сколько можно повторяться. Должно быть, и читателю уже надоело. Какой‑то порочный круг, ей‑богу. Ведь живут же люди, особенно интеллигентные, и по‑другому. Приходят с лыжной прогулки и садятся играть, скажем, на рояле. Выпьют водки, закусят чем Бог послал – и сразу за рояль или стихи читать друг другу вслух. Державина, к примеру: «Багряна ветчина, зелёны щи с желтком, румяно‑жёлт пирог, сыр