безвольно висело, зевнул, потянулся, пошевелил висевшим ухом, пытаясь его поднять, не поднял, покусал себя за заднюю ногу и пошел в прохладную темноту открытого дровяного сарая спать дальше.
* * *
Летние вечера в деревне бывают ужас какими долгими, скучными и душными. Смотреть на то, как солнце садится за холмы на том берегу ручья, как оно золотит края облаков, как отставший теленок семенит за возвращающимся стадом, как пастух… вчера уже смотрели. И позавчера. Разговаривать о поливе огурцов… вчера уже говорили, говорили, а позавчера во сне чуть не… От выпитого чая булькает где-то в ухе. Губы, сколько их ни облизывай, сладкие от варенья.
Совсем другое дело – зимний вечер. Сядешь на старый скрипучий детский стульчик перед печкой и не заметишь, как просидишь до самой полуночи, разглядывая отблески пламени и бегущие по давно выцветшим обоям тени. Чего только в этих отблесках и тенях не увидишь – и летний вечер, и солнце, садящееся за холмы на том берегу ручья, и теленка, и пастуха, и даже губу закусишь, вспоминая, как прошлым летом слизывал варенье… а они все равно сладкие и улыбаются еле заметно то одним уголком, то другим.
* * *
Дождь кончился. На концах травинок блестят капли по четверти и даже по половине карата. Суматошно летающие над незабудками молочно-белые замшевые и полупрозрачные мотыльки стали еще прозрачнее и то растворяются в воздухе без остатка, то вдруг выпархивают из него целыми роями. Незабудки голубеют еще пронзительнее, еще невиннее – точно глаза у влюбленных до гробовой доски детей, когда они безотрывно смотрят друг на друга и верят, что только поцелуются и больше ни… Из зарослей травы выглядывают крошечные белые пятилепестковые полевые фиалки с цветами не больше ногтя мизинца. На самом большом лепестке желтое пятно размером в две булавочные головки, а на этом пятне восемь черных полосок длиной по два или по три миллиметра каждая, а по одной из полосок ползет перепачканное в фиалковой пыльце совсем уж микроскопическое бесцветное насекомое без всякого названия с прозрачными лапками и крыльями, при взгляде на которое почему-то всплывает в памяти строчка из Брюсова «быть может, эти электроны – миры, где пять материков…». На самом деле никакого Брюсова, конечно, не вспоминаешь – просто прошепчешь про себя «у Бога всего много» и пойдешь себе дальше по тропинке через поле, вслед за одуванчиками, которые поднимаются по пологому склону холма прямо к солнцу.
* * *
Идешь по полю, а в нем что только не цветет – и горицвет кукушкин, похожий своими нежно-розовыми продолговатыми лепестками на растрепанные девичьи мечты после их столкновения с действительностью, и куриная слепота – такая желтая, что от нее слепнут не только куры, но и петухи, и голубые колокольчики, от которых зной звенит еще сильнее, и полевая гвоздика, в просторечии именуемая часиками, и… взгляд приковывает почему-то высохший, скрюченный прошлогодний борщевик в рост человека. Стоишь и смотришь как завороженный на то, как его ветром наклоняет то в одну, то в другую сторону, как шевелятся хрупкие мертвые серые ветви – того и гляди сломаются. Кроншнеп летает над болотом на дальнем краю поля и кричит, кричит так пронзительно, точно его вот-вот… или тебя, и он это предчувствует, но сказать не умеет.
* * *
Возможен ли русский пейзаж без церкви? Без маленькой и приветливой, аккуратно побеленной, со свежевыкрашенным зеленым или голубым куполом, или большой краснокирпичной и сумрачной с полуразрушенной колокольней, с приходом из пяти или шести стариков и старушек, с многодетным, быстро хмелеющим от одной рюмки деревенского самогона батюшкой в потертой рясе, с детишками, поющими на клиросе «иже херувими»… Возможен, конечно. Если Бога нет, то все возможно.
* * *
Полянка в сосновом лесу маленькая – поставить на ней складной стул, повесить на сук рюкзак, привалить к стволу дерева велосипед, достать термос с чаем, приставить его к ножке стула и… все. Есть еще место для небольшой, размером с почтовый конверт, лужицы, оставшейся после вчерашнего дождя, десятка упавших шишек, трех ягод земляники, ветки колокольчиков цвета остывших воздушных поцелуев, гудения стрекозы, тонкого, как первая струна на гитаре, щебета какой-то желтогрудой птички, выдержанного, как коньяк, скрипа старой сосны и… точно все. И еще маленький лоскут голубого неба там, в верхушках бесконечных сосен. Если смотреть сверху, то все это напоминает детские секретики в ямках, накрытых осколком стекла, которые в моем далеком детстве девчонки составляли из сорванных цветов, конфетных фантиков, серебряной фольги и целлулоидных пупсов, а мальчишки разоряли. Так и хочется крикнуть вверх:
– Господи, ну протри ты очки и посмотри на этот секретик! Видишь, посреди всей этой Твоей красоты… Нет, Господи, не мышь – она просто пробежала по своим мышиным делам… и не стрекоза – эта жука поймала и жрет так, что только хруст его хитиновых надкрыльев стоит… и не птичка – она так надрывно кричит потому, что ее не слушаются птенцы… и не паутина – она просто блестит на солнце… Нет, Господи, и не масленок. Да что ты – молодых маслят, что ли, не видел? Самый обычный масленок, с сосновой иголкой, прилипшей к шляпке, и еще один с муравьем, и еще три точно таких же – маленьких, крепких, с лоснящимися… Подожди, Господи, я их сейчас соберу. Сейчас, сейчас… Я только хотел сказать Тебе, что это я сижу на складном стульчике и пью чай с коньяком. Вернее, пил, пока не увидел…
* * *
Вечером лил проливной дождь, лужи выходили из берегов, вода в них кипела и дымилась, луна побледнела, покрылась пятнами и из последних сил желтела сквозь мрачные черные тучи, а собака залезла в сени, свернулась клубком на половике, о который вытирают ноги, и делала вид, что ей страшно. На веранде протекала крыша, и капли с деревянным стуком падали в пластмассовое детское корыто. Варили абрикосовое варенье, и его запах растекался по всему дому. Тебя посадили в угол кухни снимать кожицу с обжаренного миндаля. Миндаль перед этим ошпарили кипятком и велели голыми пальцами снимать с него кожицу. Ты снимал, снимал, тебе надоело, ты задремал и сквозь дрему кричал до хрипоты, что в гробу видал жареный миндаль, а очищенный даже в двух гробах, и абрикосовое варенье, и все это невыносимое мещанство и чревоугодие – варить десятки банок абрикосового варенья на зиму, да еще и с миндалем, да еще и со снятой кожурой, вместо которой ты мог бы что-нибудь изобрести, написать роман или читать стихи Катулла и даже начал «Пьяной горечью Фалерна чашу мне наполни, мальчик…», в том смысле, что