без тебя обойдусь…
Она так улыбалась, как будто и впрямь меня слышала. Увлекаясь все больше, я начал рассказывать ей свою жизнь. Рассказал ей о бабке Матрене Ивановне, о ее героической жизни крестьянки, рассказал об отце и о матери, о покойной жене Валентине, о сыне и внучке – рассказал даже то, как влюбился на старости лет и о том, до чего довела меня эта любовь. Казалось, что Мила меня понимает, что ей, даже мертвой, становится легче, когда рядом звучит человеческая речь.
Охрипший мой голос замолк, когда комната уже погрузилась в глубокие сумерки. Я подумал, что теперь мертвую надо обмыть и что, кроме меня, сделать этого некому.
Я поднял на руки отощавшее тело и понес Милу в ванную. Пустив воду, начал мыть, причем так осторожно, словно она могла чувствовать прикосновения рук.
– Давай-давай, милая, – приговаривал я. – Надо помыться: нельзя же лежать такой грязной…
Гораздо трудней было вымыть полы: я извел на это все тряпки, какие сумел отыскать. Перенеся тело Милы обратно в комнату и положив на кушетку, я набрал ванну горячей воды. Когда погрузился в нее, заметил, что вода красноватая, но я слишком устал, чтоб ее поменять. Я слышал шум продолжающей литься воды, но совершенно не чувствовал, как она горяча. Ничего, кроме страшной усталости, я тогда не испытывал. Вода с шумом лилась через край, и все вокруг было в тумане. На то, чтобы встать, закрутить разболтавшийся кран, кое-как отереться и выйти из ванной – ушли все мои силы.
Если б не эта предельная слабость и не овладевшая мною апатия, я бы, может быть, и решился вскрыть себе вены. Тем более в ванне мне ничто не мешало уйти без особых мучений. Но вместо эффектного жеста на древнеримский манер я лишь рухнул ничком на кушетку, где лежало обмытое тело покойной, и заснул рядом с ней до утра.
Проснулся, когда уже было светло. В комнате похолодало – пар валил изо рта – но я, вместо холода, чувствовал жар во всем теле. Спросонья я попытался накрыть одеялом лежащую рядом Милу.
– Ты ж замерзнешь, подруга, – пробормотал я сквозь сон.
Но, коснувшись ее ледяного плеча, я вспомнил, что Мила уже умерла. Я встал, торопливо надел еще влажную после вчерашней рыбалки одежду и стал собирать рюкзачок, с которым обычно искал стеклотару. Положил в него нож, пакет соли и спички, затолкал женский вязаный свитер – он Миле был больше не нужен, а мне мог пригодиться – сгреб с подоконника наши последние деньги – рублей пятьдесят и какую-то мелочь, прихватил еще пару носков, рукавицы и яркий оранжевый шарф. По сравнению с тем, каким оборванцем заявился сюда, теперь я был оснащен более-менее сносно: пара армейских ботинок, пуховик (я нашел его в мусорном баке) да жокейский картуз с козырьком.
Я торопился: меня будто что-то толкало скорее уйти из печального этого дома, в котором все ощутимее был запах смерти. Уже стоя у двери, я обернулся, посмотрел на белевшую в утреннем сумраке Милу и сказал ей:
– Ну ладно, пока! Бог даст, скоро свидимся…
На улице было пронзительно холодно, лужи замерзли. Ветер гнал мусор и катил по асфальту пустые пластиковые бутылки. С усильем шагая на ветер, я дошел до ближайшего телефонного автомата и набрал номер службы спасения.
– Слушаю вас! – отозвался женский приветливый голос.
Я назвал все, что нужно: и улицу, и номер дома, и имя-фамилию умершей, и даже болезнь, от которой она умерла.
– Постойте-постойте! – испуганно крикнули в трубку. – А вы-то сами кто будете? Как ваша фамилия?
– Это не важно, – сказал я, бросил трубку и зашагал неизвестно куда – против злого и пыльного ветра.
XLVIII
Я не рассчитывал, что протяну хотя бы до Нового года. Оказаться в холодную осень без крыши над головой да без капли жира под кожей – шансов выжить не было. Различаться могли лишь варианты ухода: или, всего вероятнее, я бы замерз где-нибудь под забором, или отравился, распивая с таким же бродягой, как я, какую-нибудь жидкость для выведения пятен. Они, кстати, смешно назывались – «Максимка», «Кирюшка», и кто только придумывал эти названия?!
Смерти я не боялся, готов был отдать концы в любой день и час – но я не хотел помогать своей смерти, не хотел ее ни торопить, ни облегчать ей задачу. Я жил в лихорадочном, словно хмельном, состоянии: мысли путались, руки дрожали, и я часто беседовал то сам с собою, то с некой невидимой спутницей, чье присутствие рядом я постоянно тогда ощущал. Может быть, этой спутницей и была моя смерть – я не знаю… Но помню, что странный кураж владел мной тогда: я будто дразнил нерешительно-вялую эту старуху, которая все не решалась ухватить меня костяною своею рукой.
Я, кого уже все, кто когда-либо знал меня прежде, числили в мертвых, затеял со смертью какую-то словно игру и играл в нее с азартом умалишенного. Казалось, старуха с косою то ходит вокруг, то стоит за моею спиной – но что-то мешает ей сделать последний решительный взмах. «Чего ж ты, сестрица, боишься? – бывало, дразнил я ее. – Смелее, дуреха!»
Может, такое запанибратское отношение к смерти и приводило ее в замешательство? Во мне же ее непонятная робость вызывала досаду. «Вот незадача – и здесь не везет! – злился я. – У всех смерть как смерть и приходит всегда даже раньше, чем звали, – а моя оказалась застенчива, как гимназистка…»
В самом деле, там, где другой уж давно бы загнулся, я умудрялся остаться живым. Даже тогда, когда я, переходя реку, провалился под лед и меня затянуло течением, я сумел-таки, оттолкнувшись от дна и пробив головой ледяную непрочную корку, схватиться за прутья прибрежных лозин и по ним подтянуться на берег. Вот уж, воистину: кому суждено быть повешенным, тот не утонет. Задыхаясь, я стоял на четвереньках рядом с черной парящей водой, уносившей стеклянное крошево льда, и чувствовал странный азарт и прилив неожиданных сил. «Врешь, еще потягаемся!» – хрипел я, дрожа.
Морозы стояли такие, что одежда мгновенно схватилась коростою льда. Я встал, громыхая штанами и курткой – как будто они были из жести. Удивительно, но внутри ледяного гремящего панциря мне стало жарко. Только вот борода примерзала к груди.
Я побежал вверх по глыбистой обледенелой тропе. Одежда гремела; пар валил от меня, как от