– Конечно, так, мой друг. – Что же ты узнал?
– Ничего, разумеется. Был в адресном столе, там нет ничего. И натурально, – тут же размыслил Волгин. – Не стоило и справляться в адресном столе: сведения не получаются там так скоро, в несколько дней, – разве через две, три недели дойдет туда. – Поэтому Волгин был у обер-полицмейстера, был у всех полицмейстеров, – просил всех приказать справиться поскорее; – все они при нем и отдали приказание, потому что все видели: действительно, его предположение слишком правдоподобно: Левицкий, вероятно, тяжело болен, так, что не мог и известить Волгина. Ничем другим нельзя объяснить, что он не уведомил о себе человека, на вызов которого так спешил. Все приняли самое доброе, самое живое участие.
– И что же, мой друг: ты думаешь, это самое лучшее и скорое средство узнать, где Левицкий, что с ним?
Волгин с ожесточением мотнул головою: – Само собою, нет, голубочка. Кому же из полицейских будет охота слишком усердно хлопотать по обыкновенному приказанию начальства? – Известно, как исполняются официальные поручения: лишь бы отделаться, лишь бы дать какой-нибудь ответ. Натурально, следовало начать вовсе не с того, как я, – это самое последнее. Вот давай-ко поскорее обедать, да и отпусти меня: поеду к мелким чиновникам, – обещаю сто рублей за известие. Тогда справятся как следует.
– Я очень довольна, мой друг, что ты так думаешь. Значит, Нивельзин не ошибся: он уехал с тем, чтоб именно так и сделать, как ты говоришь. Кроме того, и сам будет искать. – Мы с ним также подумали, что, вероятно, Левицкий приехал больной и не мог не только ехать к тебе, даже и написать.
– Удивительно, голубочка, почему я всегда только уже после увижу, как надобно сделать, а начну непременно не так! – с ожесточением сказал Волгин. – Это удивительно, голубочка, уверяю тебя! – Почему же Нивельзин с первого раза увидел, как следует сделать?
– Мой друг, я тысячу раз говорила тебе: ты вовсе не живешь с людьми, – как же тебе уметь жить в свете, уметь приниматься за дела?
– Нет, голубочка: это уже врожденная глупость, уверяю тебя, – с негодованием возразил Волгин и ужасно мотнул головою. – В другое время он стал бы доказывать это очень подробно и основательно, по своему обыкновению. Но теперь ему было не до того, чтобы заниматься разъяснением своих удивительных врожденных умных свойств: он был слишком серьезно встревожен за Левицкого; – поэтому замолчал.
– Я не думала, чтобы ты мог любить кого-нибудь, – сказала жена.
– И я сам то же думал, голубочка. – Все дурачье, только смех и горе с ними. Все дурачье, – ты не поверишь, голубочка, что такое все эти умные люди, – о, какие слепые дураки! – Жалкое общество, какие у него руководители! Бедный народ, чего ждать ему от такого общества с такими руководителями!
Он вытащил платок и начал с ожесточением сморкаться. – Голубочка, пожалуйста, ты не говори Нивельзину, что я хуже всякой бабы, – заметил он, кончивши свое занятие платком, и непринужденно захохотал; – потом покачал головою и сказал: – Это очень глупо, голубочка, уверяю тебя: потому что, согласись, какая мне надобность? – Никакой. Но вот глупая слабость: расчувствовался, как самая старая баба, – и всегда так расчувствуюсь. Удивительно. – Да, – продолжал он, углубляясь в размышление. – В том и штука, что Левицкий незаменимый человек. Полезный человек.
– Пока у тебя еще нет никакой причины слишком тревожиться за него, мой друг, – заметила жена. – То, что он болен, и довольно серьезно, это очень вероятно. Но только. А ты уж и оплакал его: ты слишком мнителен. – Пойдем, взгляни на Володю, поиграй с ним: ты огорчаешь меня тем, что совершенно не занимаешься им.
– А, погоди, голубочка: подрастет, будешь, пожалуй, говорить, что и слишком много занимаюсь с ним, когда стану набивать ему голову всею этою чепухою, которую называют ученостью; – пойдем, пожалуй, посмотрю, какой он милый, по твоему мнению, – но уверяю тебя, голубочка, что и теперь можно видеть, что будет тоже молодец вроде меня. Вперед восхищаюсь его ловкостью.
После того, как ушла тайком из квартиры Волгиных, Савелова должна была стыдиться взглянуть на Лидию Васильевну: будучи глубоким знатоком человеческого сердца, Волгин не сомневался в этом и, конечно, не мог оставить жену в незнании насчет своего блистательного соображения: «Уверяю тебя, голубочка, она не покажет носу к тебе», – предрек он жене. Предсказание, делавшее такую честь его необыкновенной проницательности, оправдывалось. Ни до переезда на дачу, ни во все продолжение дачного, сезона Савелова не была у Волгиной.
Тем справедливее удивился глубокомысленный прорицатель, вскоре по переселении в город услышав от жены, что ныне поутру приезжала к ней Савелова. По свойственной его уму быстроте в делании самых трудных соображений, Волгин мгновенно постиг тайну такого мудреного случая и стал уверять жену, что непременно у Савеловой была какая-нибудь особенная, большая надобность, – без того она не поехала бы. Жена сказала, что из разговора Савеловой не было видно, чтобы она хотела посоветоваться или попросить о чем-нибудь.
– Ну, а все-таки, по твоему мнению, голубочка? – спросил муж, любивший глубокие соображения.
– Какая же надобность мне иметь какое-нибудь мнение? – заметила жена. – Она хотела вести пустой разговор, я была очень рада, что нет ни обниманий, ни слез.
– Знаешь ли, голубочка? – Она приезжала поговорить о Нивельзине, – спросить, не имеешь ли каких-нибудь известий о нем, – уверяю тебя, голубочка, потому что, уверяю тебя, она и теперь сохраняет некоторое расположение к нему. Она, бедняжка, только не решилась спросить о нем. А поверь, так.
Жена сказала, что она сама подумала так и, не дожидаясь вопроса, тяжелого для Савеловой, рассказала все, что знает о Нивельзине, – он в то время еще не возвратился из-за границы. Савелова слушала с интересом, и призналась в этом, и благодарила за рассказ, и потом продолжала прежний разговор.
Мгновенно углубившись в небольшое размышление, муж объявил, что когда так, то нет: Савелова приезжала не за этим. Если б за этим, то после и не было бы никакого другого разговора. Видно, она вспоминает о Нивельзине мило и нежно; и крестится обеими руками от радости, что не заставили ее уехать с этим человеком, о котором так приятно плакать.
* * *
Волгина очень желала бы не отдать визита Савеловой. И не отдала бы, если б этим нарушились только правила этикета. Но Савелова увидела бы в этом не простое пренебрежение условных обычаев, а презрение к своему характеру, – была бы слишком жестоко поражена. Волгина пожалела ее. Сделала принуждение себе и поехала отдать ей визит. Но с тем, чтоб не пришлось повторять его. Этого можно было достичь, не обижая женщину, более жалкую, нежели дурную. Волгина хотела мягко, но решительно сказать, что не может наряжаться так богато, как аристократки, с которыми она встречалась бы у Савеловой, что они стали бы смотреть свысока на нее, что из этого происходили бы неприятные столкновения.
Волгина и сказала это. Но, чтобы найти минуту сказать, должна была просидеть у Савеловой гораздо дольше, нежели хотела. Она застала Савелову не одну. Довольно пожилой мужчина в пальто, совершенно по-домашнему расположившись в больших и низеньких мягких креслах, не подходивших к остальной мебели и, очевидно, принесенных в гостиную нарочно для него, пил кофе, читал газету и курил, – все вместе. Савелова на диване подле него вышивала угол полотняного платка. Картина походила на семейную, и Волгина подумала, что мужчина- какой-нибудь родственник хозяйки или хозяина, приехавший в Петербург погостить.
Но Савелова отрекомендовала его как «Петра Степаныча, о котором она так много говорила»; и как села, Волгина должна была высказать свое мнение об узоре платка: оказалось, что платок вышивается для Петра Степаныча. Действительно, Савелова очень много толковала о Петре Степаныче, бывши с визитом у Волгиной, – почти все только о нем и толковала. Кто такой Петр Степаныч, Савелова не объясняла: вероятно, по ее мнению, все в Петербурге или в целой России должны были знать, кто Петр Степаныч; Волгина не знала и не полюбопытствовала спросить; но скоро увидела из ее слов, что Петр Степаныч – какой-то чрезвычайно высокий сановник, по всей вероятности начальник Савелова. Дальше оказывалось, что он совершенно одинокий человек, старый холостяк. – Савелова не могла досыта наговориться о своей дружбе с Петром Степанычем и приплетала ее ко всему – о чем болтала. Она сваливала на Петра Степаныча даже и то, что не была у Волгиной во время дачного сезона: нельзя было вырваться от Петра Степаныча, чтоб съездить из Ораниенбаума в Петербург и заехать к Волгиной на Петровский. Поверит ли Волгина? Она во все лето ни разу не была в Петербурге. Они жили в Ораниенбауме потому, что там жил Петр Степаныч: ее муж должен каждый день работать с Петром Степанычем. Она и прежде была очень хороша с Петром Степанычем; но в Ораниенбауме они подружились так, что он решительно не мог жить без нее: все вместе, все вместе; – и теперь он беспрестанно у нее: каждый день, сидит утро или сидит вечер. Это было бы утомительно, если бы Петр Степаныч не был такой милый человек и если бы она не любила его. Но она очень любит Петра Степаныча; потому нисколько не обременяется.