храбрым — это вот точно.
Готовить вкусные завтраки и обеды,
спать как мишка и вставать как принцесса,
любить своих парня или девчонку,
приводить их ко мне на блины.
И шутить про общие неудачи.
И это всё.
Это всё, что я знаю.
РАССКАЗЫ ЯСПЕРУ
Мало кто знает, но часть детства я провёл с мамой в Испании, в Барселоне. Она работала по какой-то программе, и поэтому мы всё время были то в Испании, то в России. В Испании я научился плавать: это был шторм, мне было пять, и меня унесло от берега. Волна нас разбила. А я просто взял и поплыл — я забыл спросить себя, умею ли. Мне понравилось ощущение, что я могу просто взять и совладать со стихией. Я доплыл до берега и хотел ещё приключений. Мы ездили во Францию, но оттуда я помню только аквапарк. И я никогда не скучал по Испании.
Я помню, что меня всё время тошнило от жары и горела кожа. Один раз я загорелся буквально, потому что у меня был друг-пироман, и мы взрывали самодельные бомбочки в ванной. И один раз бомбочка загорелась прямо на моей ноге.
Из всех своих путешествий я скучаю только по одному — по неделям в Стокгольме. Я могу целый час говорить, как круто прыгать в ледяное декабрьское море после бани, плавать по городу на кораблике (как если ты в Самаре плывёшь с Полевой до Ширяево) и как приятно видеть за окном примерно район станции «Войковская», где жила Маша, только никто никого не грузит в автозак. Из всех путешествий именно Швеция кажется родной, и если бы жизнь не связала меня с Германией, я бы точно пытался наладить быт северного мишки.
Когда я был в Стокгольме, я впервые не скучал по Германии. Всегда, когда уезжаешь, — хочешь обратно сюда. Она тебя бьёт, а ты хочешь обратно. Но не в Швеции. Мне казалось, что если плыть по городу достаточно долго, то приплывёшь в Петербург. А может быть, тебя разобьёт по дороге волна. А может — запрёт Россия. А может, ты совладаешь, как всегда. Я знаю, что умею.
Яспер, ты говоришь: «Ты такой мишка. Как ты никогда не мёрзнешь? Как можно любить прыгать в ледяную воду и вот это вот всё?». Ну блин, мы с тобой делаем примерно то же, когда ходим в Saunawelt im Auebad.
Со многим можно совладать. Даже со штормом.
Когда я был маленьким, мамы не было. Она всегда была то в Испании, то с приятелями, то ещё где-то. Она говорила мне «чао-какао» в дверях подъезда в своём кожаном пальто по моде, золотых серьгах и помаде Yves Saint Laurent, и это всё, что я о ней помнил. Я не знал её лет до пяти-шести, до этого у меня была буйная баба Оля, её подруга юности. Она умерла, когда мне было семнадцать, и кошмар прекратился.
Иногда мама любила меня бить. У неё случалось что-то компульсивное, и я помню, как несколько раз она без единой очевидной для меня причины начинала кричать: «Ты мне не сын, ты подонок!», била и уезжала в слезах на своей красивой дорогой машине из нашего загородного дома, а я плакал в подол неродным людям, что теряю маму, и не понимал — я никогда не понимал, в чём моя вина, кроме существования.
А ещё, когда я был в десятом классе, ко мне подкатывал умный янг-дэдди со сросшимися бровями, но я это понял только через двенадцать лет. Только потом мне стало понятно, зачем он встречал меня около класса каждый день в этих белых штанах и рассказывал про науку, которую любит.
Я говорю об этом для одного: иногда людям просто тяжело. Иногда люди вокруг ведут себя жестоко. Но это не повод не любить людей, потому что...
Потому что...
Потому что...
Сидим вчера с Яспером и пьём пиво, значит. Он — в радужной футболке «Fuck AfD», а я — в чёрной «Revolution is my boyfriend». Я его спрашиваю:
— Какой в России национальный спорт?
Он подвисает и отвечает:
— Na ja... — он говорит это междометие каждые двадцать минут. — Айс-хоккей?
— Гуд трай, — отвечаю. — Унижение. А немецкий знаешь? Нет, не футбол. Фрустрация. Вот главный спорт. Пора менять программу Олимпийских игр. Чтоб были не летние или зимние, а бесконечные.
Мы смеёмся.
— Я не люблю Германию, — он отвечает. — Я люблю фатерланд, это Кассель, и тех, кто тут есть. И семью.
— То есть если я поеду в Баден-Вюртемберг, ты перестанешь меня любить? — я player и люблю доёбываться.
— Не. Потому что ты семья.
Я расплываюсь, потом думаю, что он не отучился меня переоценивать, и перебиваю тёплое чувство холодной прагматикой. Я накладываю ему горячие итальянские фрикадельки, потому что согревать едой для меня проще, чем словами через рот.
— Нам надо обсудить показ в Werkstatt. Ешь ещё. Ты слишком худой красавчик, ты — голодающее Поволжье.
Он не понимает шутку, но с радостью ест, потому что правда всегда голоден, и я это знаю. Я всегда знаю, что нужно сделать практичного, и не очень знаю, что говорить.
Он ест, я пью пиво. Он — в радужной футболке «Fuck AfD», а я — в чёрной «Revolution is my boyfriend». Я лысый и забитый кровью после спорта, я похож на гей-скинхеда, а он — интеллектуальный левый историк с длинными волосами. Меня очень смешит этот контраст, и я говорю что-то о том, что это разрушает стереотипы и что контрапункты — это красиво, но вообще можно снять фетиш-порно.
Мы вместе смеёмся, и фрикадельки вкусные. А потом мы идём разбирать архив его дедушки, и он рассказывает про историю. Он рассказывает про историю стран и своей семьи, и я чувствую счастье.
НЕ СТЕРЕТЬ ЧЕЛОВЕКА
Моя семейная память —
это бесконечное государственное насилие,
и я его ненавижу.
Моя личная человеческая история —
это снова насилие.
Я думаю обо всём, о всех судьбах,
и у меня начинается тошнота,
как когда перегрелся на солнце,
как в Таджикистане и Казахстане,
где долгие годы
в горах и пустынях
жила
вся моя репрессированная семья.
В Российской империи были ссыльными,
в двадцатые — раскулачены,
в тридцатые стали врагами народа,
расстреляны или сосланы.
И никто в итоге не смог жить в России.
И теперь никто их не спросит ни на одном языке —
ни на русском,
ни на казахском,
ни на персидском
или немецком —
как они жили.
На фотографиях тридцатых годов
никто не может их вспомнить.
Моя мать узнаёт свою маму.
Моя бабушка узнавала отца.
Дед не узнавал свою мать, потому что не видел,
и больше никого не узнать, не найти по архивам,
кроме возможной сестры моей бабушки, жившей в Риге.
Я просто продолжил эту историю.
Так просто сложилось
в новых двадцатых
и новой войне.
Никто не хотел стать частью истории —
Niemand wollte Teil der Geschichte werden, —
думаю я, как они,
на двух языках.
Но я очень хочу, чтоб меня узнали в архиве
и всех тех, кто был рядом.
Не быть частью истории,
а быть простой доброй памятью,
и, наверное, я поэтому всё время перечисляю
людей в своих текстах.
Чтоб они не отняли у нас власть памяти.
Чтоб никто больше не стёр человека.
Мода, ну и вообще вестиментарный мир как политическое послание — вот что меня занимает.
Кейс такой: есть моя старая приятельница, академическая музыкантка, по происхождению из рабочего класса и всего добилась сама. Она очень ригидна в убеждениях и гордится тем, что мало разбирается в актуальной культуре. Ну, как пример, она не знает ни одной песни Леди Гаги и даже не смотрела «Титаник», потому что она «за серьёзное», а Кельвин Кляйн — это какой-то актёр. Она искренне не понимает, когда я говорю о том, что одежда — это послание, которое человек совершает каждый день, и это очень важное послание. Не понимать его — себе вредить.
И тут я решил разобраться с косоворотками. Почему мне так важно надеть именно эту рубашку, которая, как ни крути, с доставками и наценками