назад, шагнул спиной, весь дрожа и цепенея от творимого на поляне змеиного шабаша.
Не помня себя, выбрался на тропу и в тряском холоде, с колотящимся сердцем, спотыкаясь и задевая больной ногой за кочки, хворостины, рытвины, понесся что было сил к дому.
— Где же орехи? — поинтересовался наутро Гордей, пока я отлеживался с разболевшейся не на шутку ногой.
Что мог ответить ему? Вздохнул и сказал, что разболелась нога и я не добрался до леса.
— Жалко, что орехи там остались, — огорчился Гордей.
О змеиной поляне я умолчал. Не хотелось, чтобы у Гордея пропало желание бывать в Снегирином лесу и одному искать солнечную поляну с орешником.
…Уже взрослым я услышал однажды поверье, что укус змеи делает человека несчастным. Змея ворует якобы счастье. Я долго размышлял над этим: так и эдак прикидывал, примерял услышанное и ничего не понял. Махнул рукой и забыл о поверье.
Но иногда кажется, во сне тормошит меня мальчишка, самый меньший из всей нашей лесной компании, легонько трогает за плечо, и я слышу, как говорит он: «Вставай, в лес пойдем, я отыскал поляну. Идем скорее, пока там никого нет».
МАРТОВСКИЙ КОСТЕР КАПЕЛИ
В весеннем сквере по сохнущей обнаженной земле неторопливо и осторожно катит коляску Надя Колычева. Молодая мать, любуясь, смотрит на четырехмесячного сынишку с едва обозначившимися ямочками на щеках и морщинками возле носа. Синяя соска торчит в розоватых губах. Глаза малыша, небо и соска — одинаково сини. Синий цвет — предвестник счастья.
А ее счастье тревожно, но одновременно высоко и радостно, и все пережитые волнения сейчас уже ничего не значат, бессильны омрачить материнское ликование.
Черты ребенка ей напоминают с каждым днем все заметнее и резче черты другого человека, вряд ли знающего о ее малыше. И никому не может она признаться в этом: ни матери, ни подруге, ни тем более мужу… Только она одна читает и распознает эти черточки, эти отметинки, и, как бы ни было трудно дальше, жизнь не будет казаться такой пугающей и запутанной, какой виделась поначалу.
Она выносила, выстрадала и уберегла свое счастье. Для нее оно теперь в малыше и заботах о нем. Все последующее — вторично, зыбко, неопределенно. Временами в душе и сердце ворохнется пережитое; но сразу умолкнет и вытеснится, как только раздастся голос ребенка.
Время кормить малыша — и Надя поворачивает коляску к дому. В квартире она тихонько наберет известный ей номер.
— Вас слушают, — отзовется знакомый голос.
И хотя ничего не скажет она в ответ, человек на другом конце города догадается, кто звонил. И произнесет: «Слушаю». А она обрадуется голосу и тому, что не отозвался в трубке другой, кто-то неизвестный ей.
* * *
Много раз у них прежде бывало, когда хотелось, чтобы он позвонил, она с напряжением принималась думать, посылая свои, обоим понятные позывные. Через несколько минут раздавался телефонный звонок.
Она тут же брала трубку.
— Нет, ты скажи? Вот так чудо! — радовалась Надя такой интуиции. — Только подумала: почему не звонит? И тут же звонок. Ты просто молодец!
И она расспрашивала, как он там в своей однокомнатной квартире, наверно, опять ел всухомятку. Тронутый заботой и беспокойством, он говорил в ответ ничего не значащее, но такое понятное им обоим, такое нужное и волнующее. И никто не мог дозвониться к ним — так долго длились эти беседы.
— Мне нравится слушать тебя, — признавалась она с некоторым кокетством, но он верил, никогда не сомневался, что отношение ее искренне и неподдельно. — Знаешь что? — начинала она и умолкала. — Знаешь что?..
— Да говори же!
— У тебя есть стихи…
И умолкала вновь.
— Какие? — в нетерпении переспрашивал он.
— Ну, вот эти: «Не жизни жаль с томительным дыханьем…»
Он сразу угадывал, чье это, и подхватывал: «Не жизни жаль с томительным дыханьем, что жизнь и смерть? А жаль того огня, что просиял над целым мирозданьем, и в ночь идет, и плачет, уходя».
— Да-а… — размышляла она о чем-то своем и тут же спохватывалась: — Какие обжигающие слова «просиял над целым мирозданьем…»! Прочитай еще, пожалуйста.
Он не заставлял ждать, уговаривать:
— «И много лет прошло томительных и скучных, и вот в тиши ночной твой голос слышу вновь, и веет как тогда, во взорах этих звучных, что ты одна — вся жизнь, что ты одна — любовь».
— Вот сейчас бы так писали… — сказала она и, посерьезнев, вдруг призналась: — Мне нравится, как ты говоришь — мягко, сочно. Я очень люблю твой голос.
И не предполагал он, никогда не думал, что голос его может быть для кого-то приятен, как и глаза, и улыбка… Смущаясь, он говорил в ответ что-то бессвязное, комканое.
На работе Надя иногда машинально рисовала его лоб, овал лица, подыскивала к рисунку модели плащей, костюмов, пальто, сорочек и галстуков. Она была художником-модельером, рисунки были оригинальны. Он выпрашивал их, а когда противилась, отнимал и прятал. Она снова и снова рисовала его.
Случалось, приглашала его к себе домой, в две небольшие комнаты с окнами на трамвайную линию. В прихожей было тесно, он искал, куда бы повесить пальто и шапку. Надя тут же принималась накрывать стол, разогревала, жарила. В окно виделась улица: беспорядочные склады, постройки, впритык прижатые к набережной, окованной каменистыми берегами Яузы. Мутная, маслянистая, с густым сточным запахом, река не замерзала в любой мороз.
Потом они ходили гулять в сад, где в спокойном величии красовался старинный Казаковский дворец и куда Надя обычно брала с собой собаку.
Не забыть ему той последней, морозной, как никогда, зимы. В середине ее Мишка Минаев и Надя Колычева гуляли по засыпанным снегами дворцовым аллеями, радуясь и морозному воздуху, и бодрящему дню. Он настоял, чтобы Надя обула валенки и надела милицейский полушубок отца.
В давешнем, студенческих дней пальто, в импортных легких ботинках он вскоре озяб до чертиков, но вида не подавал. Он шел, приноравливаясь к медленному ее шагу. Временами ему все же неодолимо хотелось убежать в теплый подъезд.
Гуляли часа полтора. Возвратись, он не ощутил почему-то тепла и за чаем попытался незаметно снять под столом туфли. Но… подошвы примерзли. Позже их удалось сдернуть, и страшная боль неистово передалась от ступней вверх.
Стопы он отморозил, долго лежал потом и в больнице, и дома. Изредка его навещала Надя, но приходила все реже, ссылаясь на занятость по работе. Просила навестить его свою тетю, одинокую, сердобольную Полину Семеновну Михаил уговаривал, просил не навещать, но пожилая женщина с удивительной аккуратностью приходила к нему. После ее визитов росла