Исполнили мы всё, воодушевленные этой любовной неразберихой, как надо, и отправились домой. Часов девять, наверное, было. Закат лимонный на горизонте как-то постепенно застлался косматыми тучами и пошел дождь.
Мы идем, смеемся. Даже забавно. Нам же по девятнадцать. То есть, дождь – тоже приключение. Будет о чем рассказать. И степь – приключение.
Но вот никакой там, по Чехову, ракши на верхней ветке. Сказочник он был все же, при всем своем, иногда, цинизме. Ракша (для тех, кто внимательно читал Чехова) – это зеленая ворона. У меня такое впечатление, что он ее, как и я, увидел в словаре. Потому что никакой ракши в натуре нет. Степь и степь.
Степь и степь кругом. Дождь неторопливый. Без конца и без края. Да что там – природа и слов-то таких не знает.
А нам уже и почесать ногу о ногу невозможно, потому что промокли насквозь. Знобит.
Мы с дороги как-то сошли (за цветочками, наверное) и теперь идем явно не в ту сторону. И никаких по пути верстовых столбов, никакой ракши, хотя бы. Степь же, сковородка эта, остывает моментально. И темнеет быстро.
А Люба-1 меня любит по-прежнему. Хотя нам с ней совсем не интересно уже соприкасаться плечами. Но мы еще стихи сочиняем.
Такое время было.
Люба-1: Когда-то все умрут на свете люди.
Люба-2: И это все случится где-то вдруг.
Ну, умница! Однако очередь моя.
Я: И от всего останется на блюде
Один ублюдочный урюк.
Любы засмеялись, конечно. В одиноком пути вообще легко выглядеть остроумным.
«Причем здесь урюк?» – спросила Люба-1.
«Откуда я знаю? Кто-то забыл его, вероятно, вдруг где-то умерев».
Плыть в этом вертикальном озере дождя скоро стало невыносимо. Все тело оказалось в царапинах, которые начали пощипывать и попискивать.
Мы принялись раздеваться и не заметили, как разделись совсем, оставив на себе только полоски трусиков. Два белых пятна хлюпали рядом со мной, не вызывая ни желания, ни любопытства.
Стало и впрямь немного легче. Будто мы заговорили с природой на одном, ее, то есть, языке, без посредников.
Сквозь монотонный шепот дождя неожиданно донеслись какие-то голоса. Скоро мы увидели трех казахских мальчиков, пляшущих вокруг сидящего коня. Черный круп коня светился неизвестно откуда взявшимся светом.
«Ребята, где здесь ближайшая деревня?» – спросил я.
«Вставай, дурень!» – кричали они и пинали коня ногами. При этом дико, разыгрывая между собой какой-то спектакль, хохотали.
Наш первобытный вид их ничуть не удивил.
«Кто же это знает, дяденька?» – ответил один, в слипшихся шароварах, сутуля свои, мечтающие уже о гордом размахе, плечи.
«Но вы-то сами откуда?»
«Мы – от кудыкиной горы?» – ответом был снова истеричный смех.
Люба-2, между тем, подошла к коню и прилегла на его светящийся круп. Конь не дремал, не умирал, сидел гордо, если гордо вообще можно сидеть. Он смотрел перед собой старыми седыми глазами. Когда Люба-2 предложила ему свою голову, он заржал легонько, даже содрогнулся, но быстро успокоился, привыкнув к ласке.
«Пошли», – сказала Люба-1 Любе-2.
«Пошли, – сказал я. – Мы ведь все же когда-нибудь дойдем».
«Нет, мне с ним теплее. С ним я не замерзну. Я совсем замерзла».
Я подумал, что она права и даже позавидовал этому ее решению.
Вид обнаженной женщины, приобнявшей коня, мне показался вдруг успокоительно точным, правильным, и как бы обещал спасение.
«Ну и ладно», – сказала Люба-1.
«Ты только никуда не уходи, – предупредил я. – Мы сразу за тобой приедем».
И мы пошли дальше с Любой-1, которая меня любила.
Степь еще отдавала свое нажитое за день тепло, и ногам было приятно. Курганные захоронения мы огибали. Я вдруг увидел, как из Любиных стройных ног рождаются неоправданно полные бедра и подумал: «Они ведь ни для чего не нужны». Вспомнил, впрочем, как кто-то говорил, что широкие бедра удобны при родах.
На нашу студенческую стоянку мы набрели еще до света. Комиссар, командир и дежурная Тина ждали нас с чаем и спиртом.
Любу-2 привезли буквально через пять минут. Она удивленно напяливала что-то на себя, видя, что мы уже одетые.
Уголь в топке горел, как всегда, плохо.
Мы смотрели друг на друга чужими глазами и, посмеиваясь, вспоминали наше путешествие. Я с сожалением подумал, что был невнимателен к своим спутницам в темноте. Коленка одной из них, выступившая из-под халата, столько во мне сразу разбудила разнообразных мечтаний. Она была до румянца отлежана другой ногой, которая теперь оказалась внизу. Но указать, кто из них Люба-1, а кто Люба-2, я не смог бы даже на спор.
Окно немного уже отскоблилось от сажи. Утро серенькой походкой стало ходить по комнате. Пора было и на работу.
Вперед на пятьсот километров назад
Как начинается весна, мне известно. Сон обрывается скрипом вдруг заговоривших качелей. Им откликаются на поворотах чокнутые трамваи. Птицы передразнивают тех и других, незаметно для себя вовлекаясь в любовную игру. Мир становится невыносимо громким. Глухонемые, и те кричат. Кричат в роддомах новорожденные, свистят милиционеры, дождь посылает впереди себя ветер, который гудит с оперной серьезностью. Словно по шву, мгновенно расползается зимний прикид неба, и в нем открывается интригующая бездна исподнего. Все вообще инструменты вынуты из футляров и мучительно, в голос, пытаются вспомнить о своем предназначении.
Я еду на новеньком, вчера купленном моторе. Машина послушна. Дорога покрыта воздушной подушкой. Ветер леденит откинутый на стекло локоть. Мне не до этой, в который раз крикливо собирающейся с силами жизни. Я давно выскочил из календаря. Меня ждут.
Но я знаю и то, как начинается лето. Оно вылепливается из тихой мелодии весны, которая все-таки всегда выстраивается, всегда побеждает полоумие начала. Грозы приостановили на время свои татарские набеги. Покоятся в небе пернатые кроны. Убогие греются на солнце, впервые ненадолго вписавшись в пейзаж. Густые запахи. Просыпанная в пыль черешня чумазо улыбается. Милосердие сходит на мир, ссоры не удаются, раны запекаются, влюбленные уходят вдаль по каналам, едва касаясь друг друга. Бог в ударе.
Но мне не до этого всего. У меня назначена встреча, и меня ждут. Мы отогревались последний раз в проходной парадной и договорились. Я успел по снегу еще построить дом с телефоном и редкостным набором классической музыки и теперь еду на вечное поселение. Так было условлено. Еду и насвистываю что-то незатейливое.
Как я смял свой «Линкольн» в гармошку, что почудилось мне, не помню. Лежу на траве, лицо облеплено подорожниками. Милая моя ласково отрывает их и снова накладывает. Смеется и всплакивает, закрывая лицом небо.
– Ну, какой же ты сумасшедший! – говорит. – Спидометр так и заклинило на ста восьмидесяти. Хорошо, гаишников не было поблизости.
– Так мы можем ехать? – отвечаю.
– Ну как же мы можем, когда не можем! Ты посмотри на календарь – год-то еще какой? А мы договорились в какой? Все перепутал. На дворе еще вон какой год, а он уже сто восемьдесят выжимает.
– Машина… – шепчу я.
– Сейчас мальчики ее построят заново. Хорошо еще, мальчики рядом оказались. Ты уж с ними расплатись только. – Она целует солеными от слез губами. – И едешь ты не туда. Тебе теперь пятьсот километров обратно, а потом налево года два с половиной. Я как раз успею и буду ждать, как договорились.
– Может быть, все же поедем вместе?
– Но как же я могу, как же я могу, не попрощавшись со всеми и всем не простив? Ты ведь сам говорил – жизнь и в обратную сторону надо пешком проходить. Ну, говорил ведь?
Я щедро расплачиваюсь с мальчиками. Машина готова, новенькая почти. Тормоза, правда, плохо держат и переднее стекло в сеточку. Ну ничего, по еду осторожнее. Зато бак залит до краев свежим бензином. Мальчики улыбаются, напоминая мне свирепо-услужливых швейцаров.
Милая целует меня. Заползает на мгновение рукой под пиджак.
– Ты запомнил, как ехать? И давай с ветерком, как я люблю. И насвистывай, насвистывай что-нибудь, иначе не считается. – Смеется.
Я вижу в зеркало: она машет мне. Становится легко. Я знаю, что еду не от нее, а к ней. Она ждет меня. Только почему-то некстати вспоминаю, что голоден. И со свистом пока не получается.
«Мощные ветры сотрясали кроны ночных городских садов. Было уже около половины шестого утра. Молодой человек шел неспешной, но быстрой походкой по улицам Петербурга, танцевально обходя лужи и подбадривающе оглядывая почти невидимые деревья: сколько листьев сохранилось на них, а ведь уже середина осени! Осень, правда, в этом году стояла на редкость теплая, светлая, сквозная – и это в гнилом-то Петербурге, в котором углы домов в эту пору покрываются белой пушистой плесенью наподобие той, что хозяйки обнаруживают в баночках с маринованными грибами, а балки, даже новые, железобетонные, сменившие благородно отслужившее дерево, страдают ревматическим недомоганием.