Мало ли иллюзий есть прекрасных? Доктор Фауст, ну же, откажись!
Гаснут звезды. В доме свечи гаснут. В старом кресле угасает жизнь.
Гулливеры не внушают веры, слишком в гору забирают круто, и высокий титул Гулливера присуждают чаще лилипутам.
Человечки маленькие ловко лезут и карабкаются в гору, и гора вскружает им головки, но не расширяет кругозора.
На земле невидимые глазу и невразумительные уху, лилипуты произносят фразы, высшего исполненные духа. Лилипуты издают законы, лилипуты подают примеры…
И за ними следуют покорно рядовые люди — Гулливеры.
Бражники, задиры, смельчаки — словом, настоящие мужчины… Молодеют в зале старики, женщины вздыхают беспричинно.
Горбятся почтенные отцы: их мечты — увы! — не так богаты. Им бы хоть бы раз свести концы не клинков, а собственной зарплаты.
Но зовет их дивная страна, распрямляет согнутые спины — потому что женщина, жена, хочет рядом чувствовать мужчину.
Бой окончен. Выпито вино. Мир чудесный скрылся за экраном.
Женщины выходят из кино. Каждая уходит с д'Артаньяном.
Сколько стоит душа? Ни гроша. На нее не придумана мода. И живет на земле, не греша, золотая душа — Квазимодо.
Он живет, неприметен и сер, в этом мире комфорта и лоска, в этом веке, где каждый нерв обнажен, как Венера Милосская.
Недоросток, уродец, горбун, Красоты молчаливый свидетель, тащит он на своем горбу непосильную ей добродетель.
Сколько нужно порывов темных, чтобы разум один заменить? Сколько нужно иметь невиновных, чтобы было кого обвинить? Сколько немощи — для здоровья? Сколько горечи — чтобы всласть? Сколько нужно иметь хладнокровья, чтоб одну заменило страсть?
И победы — совсем не победы, и блестящие латы твои ни к чему тебе, рыцарь бедный, Дон-Жуан, дон-кихот любви…
Сколько крика нужно для шепота? Сколько радости — для печали? Сколько нужно позднего опыта, чтобы жизнь была — как в начале? Сколько, сколько всего, что хочется, когда хочется так немного?.. Сколько нужно иметь одиночества, чтобы не было одиноко?
Молчалину невмоготу молчать, лакействовать, чужих собачек гладить. Невмоготу с начальниками ладить, на подчиненных кулаком стучать. В нем тайно совершается процесс, невидимый, но давний и упорный. Сейчас он встанет, выразит протест, оспорит все, что почитал бесспорным. Куда там Чацкому, герою громких фраз, которые достаточно звучали! Но ждите, слушайте, настанет час, придет пора — заговорит Молчалин!
Нет, не придет… Он знает их тщету — всех этих фраз, геройства и бравады. Молчалину молчать невмоготу, но он смолчит — минуя все преграды. И будет завтра так же, как вчера, держать свое бунтарство под запретом.
Когда со сцены уходить пора — молчалиным не подают карету
Для чего на землю солнце светит, и сады шумят, и плещут реки?
— Для добра, — нам пояснят Монтекки.
— Для добра, — нам скажут Капулетти.
Но ведь солнце в черных тучах меркнет, а сады ломает град и ветер!
— Это зло, — вздыхают Капулетти.
— Это зло, — печалятся Монтекки.
И еще вдобавок — войны эти. Люди гибнут, множатся калеки.
— Для добра, — храбрятся Капулетти.
— Для добра, — воинствуют Монтекки.
Но ведь станет пусто на планете. Воевать ведь скоро станет некем!
— Не беда! — ответствуют Монтекки.
— Не беда! — смеются Капулетти.
Ну а если… И леса, и реки — все сгорит… И кто тогда в ответе?
— Капулетти, — говорят Монтекки.
— Нет, Монтекки, — молвят Капулетти.
Люди ищут философские камни, а они лежат повсеместно. Каждый камень по-своему Гамлет: без толчка не сдвинется с места.
Есть у камня свои сомненья и свои вековые вопросы. Чтобы камень принял решенье, нужно камень поднять и бросить.
Философские, мудрые камни, каждый знает привычное место… Каждый камень — по-своему Гамлет…
Но трагедии им — неизвестны.
Ври, Мюнхгаузен!
Выдумывай, барон!
Выдавай за чистую монету!
Не стесняйся, старый пустозвон, —
Все равно на свете правды нету!
Скептическая песня.
— Итак, я летел с двадцать третьего этажа…
Мюнхгаузен посмотрел на своих слушателей. Они сидели, ухмылялись и не верили ни одному его слову.
И тогда ему захотелось рассказать о том, что у него на душе, о том, что его давно печалило и волновало.
— Я летел и думал, — заговорил он так правдиво и искренне, как не говорил никогда. — Земля, думал я, в сущности, неплохая планета, хотя не всегда с ней приятно сталкиваться. Вот и сейчас она тянет меня к себе, даже не подозревая о возможных последствиях, а потом, когда я больше не смогу ей противиться, она спрячет меня, как прячет собака кость. Прячет, а после сама не может найти. Земля тоже не сможет меня найти — если станет искать когда-нибудь…
Мюнхгаузен опять посмотрел на слушателей. Они по-прежнему ухмылялись и не верили ни одному его слову.
И ему стало грустно — так грустно, что он величественно поднял голову и небрежно окончил рассказ:
— Я задумался и пролетел свою конечную остановку. Только это меня и спасло.
Датский принц давно уже не тот, не рискует с тенью разговаривать. Доктор Фауст в опере поет, у него на все готова ария. И на самый каверзный вопрос он готов ответить без суфлера.
Ленский ожил. Недоросль — подрос.
Хлестаков назначен ревизором.
Среди прочих радостных вестей новость у Монтекки с Капулетти: скоро будет свадьба их детей, и о том объявлено в газете.
И, как денди лондонский одет, Плюшкин прожигает все — до цента.
Собакевич поступил в балет.
Пришибеев стал интеллигентом.
Дон-Жуан — семейный человек, у него отличная семейка.
Полюбивший службу бравый Швейк стал недавно капитаном Швейком.
И Мюнхгаузен, устав от небылиц, что ни слово — так и режет правду…
Сколько в мире действующих лиц действуют не так, как хочет автор!
У рассудка — трезвые заботы. У мечты — неведомые страны.
Называли люди дон-кихотом первого на свете Магеллана. Первого на свете капитана, первого на свете морехода, уплывающего в океаны, называли люди дон-кихотом.
У рассудка — точные расчеты. У мечты — туманные идеи.
Называли люди дон-кихотом первого на свете Галилея. Первого на свете Птоломея, первого на свете звездочета, негодуя или сожалея, называли люди дон-кихотом.
Но земля, как прежде, рвется в небо, и мечта скитается по свету. В прошлое уходят быль и небыль, но живут бессмертные сюжеты: обезьяне было неохота расставаться с добрым старым веком, и она считала дон-кихотом первого на свете человека.
Семейная хроника
Действие происходит в доме Дульсинеи, у очага.
В глубине сцены большой портрет Дон-Кихота. Под ним кресло, в кресле — Санчо Панса, толстый мужчина лет 60. Рядом с ним, на низенькой скамеечке, Дульсинея, толстая женщина лет 45, вяжет кофту.
Санчо Панса (заключая рассказ). А потом я закрыл ему глаза…
Дульсинея. Ах, Санчо, вы опять разрываете мне сердце! Вот уже сколько лет вы разрываете мне сердце, а я все не могу прийти в себя. Но, пожалуйста, вернитесь к тому месту, где вы встретились с этим рыцарем и ваш господин сказал…
Санчо Панса (возвращается к тому месту). Он сказал: «Сеньор, если вы не разделяете мнение, что Дульсинея Тобосская — самая красивая дама, то я всажу в вас это мнение вместе с моим копьем!»
Дульсинея (ликуя и сочувствуя). Бедный рыцарь! Он был на волосок от смерти!
Санчо Панса. Определенно. Но он не захотел спорить, он сказал, что лично ему не попадалось ни одной приличной женщины и что, быть может, такой и является Дульсинея Тобосская. Он сказал, что наш сеньор счастливее его.
Дульсинея. Бедный рыцарь!
Санчо Панса. Да, он оказался неплохим человеком. И знаете, Дульсинея, ведь мы чуть не убили его. А сколько бывает, что человека сначала убьют, а потом уже выясняют, какой он был хороший…
Дульсинея (погрустнев). Я была глупой девчонкой, Санчо, я ничего не понимала. Когда ваш сеньор назвал меня дамой своего сердца, я решила, что он спятил… И вот прошло двадцать лет… У меня выросли дети. Старший, Алонсо, служит в армии короля, средний, Алонсо, работает с отцом в поле, младший, Алонсо, пасет овец. У меня трое детей, и всех их я назвала в память о нем.