узнал от него, что многие люди ему помогали, особенно один его приятель, инженер, но, когда я об этом узнал, мне и в голову не пришло, что это мог быть Шарик. Я тогда и не подумал, что это не Шарик, а когда, много позже, вдруг остро так задал себе этот вопрос, то тут же и отругал себя за него: Шарик и дядя Алеша были фантастически несовместимы, как, допустим, елочный бенгальский огонь и, извиняюсь за шутку, надувной шарик. Или… или… Что-то я не помню, взрывался ли хоть раз у меня шарик от искры бенгальского огня, или там холодные искры? Ну да ладно, в приведенной выше шутке эта проблема чисто техническая.
Никак не могу вспомнить, сколько же раз я сумел зайти к нему на этой стадии нашей работы (нашей? Ха!), на последнем, финишном рывке моей учебы в школе в этом году, вообще — на каком-то финишном рывке.
— Мы куда пойдем? — спросила Региша. — Куда гулять?
— Может быть, здесь побродить, в нашем районе? Или поедем в яхт-клуб, там лодки…
— Я сонная какая-то, не стоит. Домой, что ли, пойти?
Я дернулся.
— На воздухе лучше, — промямлил я.
— Куда уж лучше. Побродим тут. Я люблю свой район, часто гуляю, иногда так нагуливаешься, думаешь, как бы так похитрее пойти, хотя бы кусочек новым маршрутом, иногда получается, но чуть-чуть…
— Ага, — сказал я. Мы просто брели. — Шикарно гулять, если долго не гулял, после дачи, например, или пионерлагеря…
— Или если из дому долго не выходишь. Сидишь над книгами. Ах, книги, книги… «Белеет парус…» Ваш какой будет?
— Кстати, о лавсане. Я и не позвонил. Дядя Алеша сказал…
— Белый, наверное?
— Ну да, белый, если лавсан…
— А не лавсан?
— Он хочет голубой или лучше желтый, он лучше по цвету к оранжевым поплавкам.
— Красота ваш лавсан. Красота.
— Может, его и не будет. Вроде бы, если я ничего не путаю, он не красится, или я чего-то путаю. Хэбэ, тот легко красится, я сам себе красил майку желтой «Фантазией». Знаешь такую?
— Пришлось узнать. Мачеха посылала. — Она усмехнулась: — Сказала, любую. Я сдуру и спрашиваю в магазине: «У вас нет никакой „Фантазии“?» Спросила: глазами не вижу. «Нет, — говорит девушка, а ее напарница кивает: — У нас нет никакой „Фантазии“».
— А я, глупая, подумала, что ж, они правы, никакой фантазии у них нет. Нет и нет. Я ушла тоже без фантазии.
Зато я, кажется, ее проявил в полной мере раз и навсегда. Я сказал:
— Вот пятнадцать рублей.
— Какие пятнадцать?
Она взяла деньги.
— А, те самые? Для этого корабля с окошками, как глаза у лемура. Что-нибудь продал?
— Да нет, — сказал я. — Из хозяйственных денег. Я теперь за хозяина, мама уехала. Сэкономлю на продуктах.
— Очень мило, — сказала она.
— Ну, это так. Общие слова. Скорее всего устроюсь на почту, верну как-нибудь.
— Да, лучше все делать правильно.
— Ух ты, ты прямо как мама — «делать правильно»! Это знаешь как сложно — делать правильно?
— Нет, не знаю, первый раз слышу.
Мы улыбнулись друг другу, в первый раз за сегодня, да нет, мне показалось, за прошедшую эпоху.
— Вообще-то, делать правильно — это просто, стоит захотеть…
— Ну уж, — сказал я.
— Так говорят умные люди. Стоп. На «Муравье» поедем, на этой моторной телеге?
— Конечно. Конечно.
Неожиданно я обнаружил, что мы в маленьком юсуповском саду, уже сидим на скамеечке; значит, незаметно для меня сделали левый поворот в сад. Горка слева и сзади, верти, верти головой, горка, деревья, вот он, вот он, мертвый дом, гляди на него, растопырь глазки, как лемур, шире, шире: дом ремонтируется.
Я поглядел на Регишу. Она кивнула.
— Да, я знала. Я уже видела. Очаровательно, правда? Это не мое слово.
— А… когда я… отдал тебе кассету, ты бывала здесь, была? До ремонта, я имею в виду.
Я говорил медленно, нормально, но мне казалось, что меня несет: то ветер четко в корму, чистый фордевинд, «фордак», как шутя говорил дядя Алеша, кого-то передразнивая… мощный фордак, парус полный, шипит за кормой вода, никаких дрейфов вбок, шверт просто не нужен, он вовсе не нужен, он под водой гасит скорость, его можно, нужно поднять, убрать совсем… я в этот момент изо всех сил старался его не убирать: слишком уж меня волокло, слишком… И все-таки я спросил:
— Ты… одна приходила? Один раз?
— Одна. Два раза. Я никогда не приходила туда с кем-нибудь. Один раз с тобой, но ты сам пришел.
«Кто же тогда, кто написал там «Стив» и нацарапал «Региша»? Значит, сама? Неужели сама? Не похоже это на нее, не похоже… Сама…»
Но я опустил шверт в воду (или не поднимал до этого?) — слишком уж меня несло. Я не мог почему-то спросить, кто же написал их имена. Теперь уже она не будет сидеть там одна. Мы уже познакомились, я отдал ей кассету, мы виделись, она могла мне позвонить, и все-таки она приходила в этот мертвый дом одна, одна, одна… Если бы я в этот момент расплакался (гадость какая — я был близок к этому), то я бы просто не знал отчего: оттого, что она не будет теперь здесь сидеть одна-одинешенька, или оттого, что она все равно ходила туда одна, хотя… хотя я уже у нее… был, ей было хорошо со мной, хорошо, хорошо — она сама мне так сказала. Да, это были бы еще те слезы, двух сортов, как минимум, как в скромной двухцветной шариковой авторучке. И еще добавилось: может быть, именно тогда, когда она сказала, что ей хорошо со мной, и ушла (точнее, наоборот, но с секундной паузой), то ушла она именно туда, в этот пустой дом. Но и этого я не мог спросить. И сквозь слезы, которые поднабрались в комок и болтались у меня где-то в горле, я вдруг подумал (и слезы исчезли, будто их и не было вовсе): неужели всегда, пока мы дружим, всегда будет что-то такое, что мне у нее дозарезу нужно будет спросить; у меня будет не получаться, может быть, потом это (вот как сейчас) прояснится само, но к этому моменту у меня уже будут новые вопросы, потому что до этого произойдут, обязательно, новые события.
И вдруг еще, запоздалое, из другой оперы (из той же самой, думал потом я): она ходила за „Фантазией“ по поручению мачехи, мачехи. У них со Стивом — мачеха.
(Странное дело, этими и подобными мыслями я был загружен тогда выше головы, или, если смотреть