фактически становится ее домом. В свою очередь, «она, – пишет Головина, – стала для меня утешением, моей силой и опорой»[130]. По словам И. С. Гагарина,
Тарант принесла с собой традиции, язык и как будто дух Версальского двора. Несчастья, которым она была свидетельницей и которые испытала сама, придали еще больший блеск ее прочным добродетелям, ее вере и искренней набожности[131].
Культурная близость людей типа шевалье д’Огара или Тарант с русской знатью, их поломанные революцией судьбы, вызывающие сочувствие в стране, еще помнящей пугачевщину, искренняя и горячая верность поруганному в годы революции католицизму – все это действовало на умы и души русских аристократов не меньше прямой проповеди Местра.
Благодаря неопубликованным воспоминаниям П. Н. Фредро мы можем представить положение Местра в салоне ее матери, где не было ни единства взглядов, ни прочной взаимной симпатии. Отношения Местра и эмигрантов были далеко не дружескими:
Господин де Местр и шевалье д’Огар сильно враждовали друг с другом, и мадам де Тарант встала на сторону шевалье[132].
Фредро лишь частично раскрывает причины этой вражды со стороны мадам де Тарант, которая, «будучи легитимисткой (или, как мы говорили, роялисткой) и христианкой, не любила его: он был слишком учен»[133].
Любопытно, что мемуаристка, если не противопоставляет, то во всяком случае не переносит на Местра характеристику «роялиста и христианина». Местр в ее глазах фигура иного масштаба. Это пророк —
истолкователь живой и вечно возрастающей истины <…> Он видел слишком высоко и далеко для того, чтобы быть в гармонии со своим окружением. Увлеченный всем человечеством в целом, созерцая замыслы Провидения, он не замечал отдельных людей, встречающихся на его пути. Он наивно верил в силу веских доводов и не обладал ни тактом, ни осторожностью в ведении дискуссий[134].
По свидетельству мемуаристки, это скорее отталкивало, чем привлекало к нему людей. Узкий мир и интересы французских эмигрантов, шевалье д’Огара и мадам де Тарант, живущих прошлым и эксплуатирующих его в поисках симпатий русской аристократии, Местра, глядящего вперед, интересовали мало. Он пророчествовал, не задумываясь о реакции своих слушателей, оживлялся, только когда говорил сам, и засыпал, когда начинали говорить другие[135].
В салоне Головиной Местр вызывал интерес скорее своей колоритной фигурой, чем своими идеями, не встречавшими большого понимания среди гостей:
Несколько человек слушали его с почтительным любопытством, большинство же были скучны или шокированы[136].
Тем не менее Местр пользовался успехом в домах русской аристократии. Та же Фредро, говоря о его тяжелом материальном положении, добавляет: «Ему на помощь пришло русское гостеприимство, во многих домах для него всегда был накрыт стол, все двери были для него открыты»[137].
Такое радушие во многом объясняется тем, что рядом с суровым доктринером и проповедником, «заставлявшим толпу сторониться», был и другой Местр – «нежный семьянин, верный друг, снисходительный в делах жизни, искренний, легко поддающийся состраданию»[138]. Память Фредро сохранила детские воспоминания:
Я все еще вижу, как он быстрым шагом входит в наш дом, его бледное лицо, его лоб так красиво увенчанный сединой, его полузакрытые глаза – это была фигура, которая соответствовала его характеру и внушала почтение. Я его очень любила, он был добр ко мне и охотно отвечал на мои вопросы. <…> Он мог быть веселым настолько, что разучивал с нами множество сумасбродных песенок, и было почти трогательно видеть, как он запросто гримасничает, чтобы развлечь нескольких молодых людей[139].
Исследователи нередко преувеличивают роль Местра в истории обращения представительниц русской знати. Переход той или иной дамы в католицизм часто обусловливался различными и порой глубоко личными причинами, о которых следует говорить отдельно. Но несомненно, что Местр был центром притяжения для русских католичек. Благодаря ему формировалась «публичная сфера», в которой обсуждались вопросы истории церкви, религиозного выбора и будущего России.
* * *
Закрепившаяся за Местром репутация врага Просвещения строится, как правило, на его резких высказываниях в адрес французских философов-энциклопедистов, в первую очередь Вольтера и Руссо. Жан-Ив Праншер пишет:
Местр был радикальным врагом Просвещения. Его мысль – это пример позиции, которую при первом приближении можно, не разбирая, называть реакционной, традиционалистской и радикальной. Его противостояние Просвещению, в силу своего радикализма, является крайностью, но по этой же причине оно поразительно последовательно[140].
Местр был не только врагом Просвещения, но и его большим знатоком и последователем в молодости. По свидетельству С. П. Свечиной, он читал и держал в памяти всего Вольтера[141]. То же можно сказать и относительно Руссо, с которым Местр на протяжении жизни вел ожесточенную полемику. Если под «Просвещением» понимать культурный миф, созданный усилиями энциклопедистов, отождествлявших свое мировоззрение с просвещением как таковым, то, действительно, в лице Местра мы имеем наиболее последовательного и радикального противника этой мифологии. Если же рассматривать Просвещение как широкое и внутренне противоречивое явление в интеллектуальной жизни Европы и России второй половины XVIII – начала XIX века, то картина окажется иной.
В России начиная примерно с середины XVIII века слово «просвещение» использовалось как калька с французского «Les Lumières» и соотносилось с философией Просвещения. Просвещенный человек – это прежде всего человек, философски взирающий на вещи. В более широком смысле просвещение являлось синонимом европеизма. В таком случае просвещенный человек – это человек, получивший европейское образование. Вместе с тем сохранялось и исконное значение «просвещения» как синонима слова «крещение»: «Просвещати <…> значит: крестить, сподобить св. Крещения»[142].
Таким образом, в обоих случаях имелся инвариант: внесение света во тьму. Это мог быть и свет истинной веры, рассеивающий мрак ложных верований, и торжество разума над предрассудками.
Идеи Просвещения, не выдержавшие испытания в ходе Французской революции, подверглись глубокому переосмыслению, в то время как само понятие «просвещение» с учетом его религиозной семантики сохранило свою положительную коннотацию. Возникло противопоставление: «ложное просвещение» – «истинное просвещение». К «ложному просвещению» в равной степени могли быть отнесены и сами по себе идеи французских просветителей, и их превратное понимание французскими революционерами.
Так, В. В. Измайлов в 1804 году на страницах своего журнала «Патриот», не подвергая сомнению основной комплекс просветительских идей («истребление всех предрассудков, вредных для человека; терпимость всех мнений политических, религиозных и философских, как скоро они не приносят вреда обществу; распространение Искусств и Наук, которые, умножая наслаждения жизни, размножают в то же время способы народной промышленности; должное уважение к нравам, просвещеннейшее употребление богатств, обращение власти к пользе народов» и т. д.), полагал, что
«Франция страдала беспримерным образом от недостатка Философии». Этим самым Измайлов снимал ответственность с «писателей-философов,