Ознакомительная версия. Доступно 27 страниц из 175
Вы не можете себе даже представить, как мне здесь хорошо, как мне сразу понравилась эта комната. Неудивительно, что мне так хотелось прийти сюда снова…[908]
Чтобы как-то разрядить обстановку, Берберова сказала: «Эта комната ваша, стоит только попросить…», и они оба засмеялись. Эта шутка звучала особенно комично в контексте «жилищной ситуации» Оппенгеймера, который обитал в предоставленном Институтом настоящем поместье – огромном доме, окруженном парком, где были даже стойла для лошадей. Другое дело, что вся эта роскошь не делала его жизнь веселее. И хотя, по свидетельству друзей, коллег и родственников Оппенгеймера, он не любил говорить о своих домашних проблемах и никогда не признавал, что они хоть сколько-нибудь серьезны [Goodchild 1980: 272], с Берберовой, как видим, он был предельно откровенен.
Конечно, такая откровенность с практически незнакомым человеком и – особенно – тот неожиданный оборот, который принял монолог Оппенгеймера, сильно напоминавший признание в любви, выглядят не только крайне странными, но и не особенно правдоподобными. Однако не стоит торопиться с выводами. Подобный всплеск чувств получает вполне правдоподобное объяснение в контексте определенных жизненных обстоятельств Оппенгеймера, обнародованных в наиболее полных его биографиях.
Речь идет о его многолетнем романе с Руфью Толман, женой его коллеги Ричарда Толмана, бывшей, как это можно заключить из слов биографов Оппенгеймера, его самой сильной и длительной любовью[909]. Рискну предположить, что своего рода «реинкарнацию» Руфи, умершей в 1957 году, Оппенгеймер увидел в Берберовой, ибо между этими женщинами было на удивление много общего.
И та и другая были старше Оппенгеймера (Толман на одиннадцать лет, Берберова на три года), но возраст, очевидно, не имел для него особого значения. Значение имели другие свойства, которые отличали и Толман, и Берберову. Неизменно подтянутые и элегантные, они были близки и по внешнему типу, и по своим интеллектуальным амбициям (Толман была успешным клиническим психологом), а также по характеру – уравновешенному и жизнерадостному. И если Толман сумела стать для Оппенгеймера не только возлюбленной, но и главным конфидентом, советчиком и другом, то другого такого же человека, способного взять на себя все эти роли, он, похоже, рассчитывал обрести в Берберовой.
Правда, Берберова числилась замужем, но Оппенгеймер, скорее всего, об этом не знал. Однако он, видимо, знал о ее романе с Фишером, что к тому времени не представляло секрета для окружающих. Но подобная «ангажированность», как свидетельствует биография Оппенгеймера, его обычно не останавливала, а, напротив, подстегивала. Да и общеизвестная любвеобильность Фишера, продолжавшего одновременно ухаживать за своей молоденькой ассистенткой, внушала Оппенгеймеру надежду на успех.
Похоже, что он не собирался отступать от Берберовой, а она не собиралась его прогонять. Внимание Оппенгеймера не могло ей не льстить, хотя возможность перехода отношений за рамки чисто дружеских исключалась Берберовой с самого начала. Она дает это ясно понять в своих воспоминаниях, причем не только письменных, но и устных. Это явствует из дневниковых записей Юбера Ниссена, с которым Берберова говорила об Оппенгеймере. Судя по записям Ниссена, она обычно реагировала шуткой, когда Оппенгеймер начинал жаловаться на свою семейную жизнь. В частности, Берберова дала ему однажды такой совет: отправиться на Ривьеру, остановиться в хорошей гостинице, попросить найти ему красивую девушку (блондинку или брюнетку – в зависимости от его предпочтений) и забыть в ее объятиях все проблемы с женой. На эту шутку, однако, Оппенгеймер ответил достаточно серьезно, тихо сказав: «…слишком поздно»[910].
Берберова, очевидно, в тот момент еще не знала, что следовать подобного рода советам Оппенгеймеру было действительно «слишком поздно». Он был уже болен той страшной болезнью, от которой скончался через год с небольшим. В феврале 1966 года у Оппенгеймера был обнаружен рак горла в продвинутой стадии. Эту дату называют его биографы, но Берберова относит обнаружение рака к декабрю предыдущего года. Ее ошибка объясняется, видимо, тем, что Оппенгеймер выглядел изможденным и плохо себя чувствовал уже в декабре. Как Берберова рассказала в своих воспоминаниях, а потом повторила Ниссену, в один из своих декабрьских визитов Оппенгеймер был настолько ослаблен, что заснул на диване в гостиной, пока она на кухне заваривала чай.
О поставленном диагнозе Оппенгеймер рассказал Берберовой сам. И при этом не скрыл, как свидетельствует воспроизведенный ею диалог, своей полной растерянности перед неутешительной перспективой:
…Я спросила его, что он думает о смерти (он упомянул о ней первым) – окончательный ли это конец или начало пути в какое-то неведомое место. Он сказал, что считает, что окончательный конец. – Но в таком случае не должно быть страха, не правда ли? – Да, страха нет, но есть нежелание. – C’est un faiblesse[911] – сказала я. – Haben Sie keine Schwächen?[912] – отвечал он со слабой улыбкой. <…> Затем он собрался домой, и я пошла проводить его до машины. – Боюсь, что я выгляжу совершенно раскисшим. Можно мне прийти к Вам снова? Нет, я не раскис, но только у Вас мне хорошо, спокойно… – Спасибо, конечно, приходите снова. – Ужасно мило с Вашей стороны меня приглашать. Мне, безусловно, недолго осталось, не возражайте, пожалуйста…[913]
Судя по сохранившимся письмам и воспоминаниям, подобные разговоры были не в характере Оппенгеймера. Он редко и неохотно обсуждал свой диагноз с другими, а если обсуждал, то старался ограничиться краткой сводкой о самочувствии и планах лечения, эмоции же обычно оставлял при себе. Однако рассказанный Берберовой эпизод, дающий представление о душевном смятении Оппенгеймера, еще больше оттеняет то редкое мужество, которое, по свидетельству друзей и коллег, он проявлял во время болезни.
Неизменная сдержанность Оппенгеймера вызывала единодушное восхищение окружающих и – одновременно – заставляла задаваться вопросами, которые сформулировал в своем дневнике один из его хороших знакомых. После встречи с Оппенгеймером в октябре 1966 года он записал в своем дневнике:
Что думает этот человек на пороге смерти, человек, столь полный блестящих идей, столь мудрый во многих отношениях, столь хорошо разбирающийся в сложнейшем устройстве физического мира, – какие мысли проходят в его сознании, какие картины встают перед его глазами, когда-то ярко-голубыми, а сейчас потускневшими от боли и, видимо, лекарств, что он думает перед лицом неизбежного? [Lilienthal 1976: 300].
Те же вопросы волновали, естественно, и биографов Оппенгеймера, но – из-за отсутствия непосредственных свидетельств – им приходилось ограничиваться самыми общими соображениями, полагая, что любой человек в такой ситуации «думает о прошлом: принятых решениях, успехах и неудачах, в чем-то раскаиваясь, чем-то гордясь» [Wolverton 2008: 284]. И если им было достаточно хорошо известно, чем Оппенгеймер мог гордиться и чем гордился (например, – вопреки распространенной легенде – своей ролью в Манхэттенском проекте [Wolverton 2008: 264–267; Monk 2013: 685–687]), то с поводами для раскаяния дело обстояло сложнее. Биографы Оппенгеймера знали, что такие поводы у него имелись, но что думал и чувствовал в этой связи он сам, оставалось неясным.
Единственным документом, который давал возможность строить на этот счет какие-либо догадки, было письмо Оппенгеймера своему бывшему ученику, физику Дэвиду Бому, посланное незадолго до смерти. Обсуждая поднятый Бомом вопрос о чувствах ответственности и вины, Оппенгеймер писал, что у него эти чувства «всегда были связаны с настоящим» и что «до сих пор [ему] было этого более чем достаточно»[914]. Получалось, что Оппенгеймер был совершенно не склонен к излишней рефлексии по поводу прошедших событий, хотя, как пишут его биографы,
Ознакомительная версия. Доступно 27 страниц из 175