нашим современным общественным опытом. Я думаю, что мы можем сегодня, не обинуясь, сказать, что мы понимаем того же Пушкина или Достоевского глубже, острее и интереснее, чем их современники. Не потому, что мы умнее, а потому что у нас есть преимущество исторического зрения, исторического опыта. Это — с одной стороны. Но вот — с другой. Вот главное, что я хотел сказать. У классики есть два смертельных врага. Один из них — это, я бы сказал. святое благочестие. "Не сметь трогать!" И это благочестие очень портит наши отношения с классическим наследием.
Я вспоминаю одно интервью, которое дал и напечатал не так давно покойный Грибов — хороший актер, которого я, как и все, наверное, здесь сидящие, очень почитал. Он сказал о постановке "Ревизора" в Художественном театре, что мы в Художественном театре стремились поставить этого "Ревизора" точно так, как его видел Гоголь своими глазами в 36-м году на сцене Александринского театра. Я думаю, что едва ли так было на самом деле, едва ли режиссура Художествениого театра ставила перед собой сознательно такую задачу. Но то обстоятельство, что такая фраза могла слететь с кончика языка замечательного художника и что это было напечатано н почти не замечено, — это тоже симптом крайне неприятный.
Есть другая крайность — крайность, которая имеет свое отчетливое и конкретное название: субъективизм. Этот субъективизм рядится в разные одежды и порой даже очень благочестивые, прогрессивные. Мне однажды пришлось быть в Исландии. И в первый же вечер в Рейкьявике я попал в театр, и ставили в этом театре того же близкого моему сердцу "Ревизора". И то, что я увидел на сцене этого театра, повергло меня в глубокое смущение.
Для того, чтобы сесть в столице Исландии, надо, чтобы самолет сел не в Рейкьявике, а в Кефлавике, рядом с Рейкьявиком. Потому что там американская база, лучше оборудованная для приема ночных самолетов, чем столица, Рейкьявик. И вот самолет сел, и все население самолета прошло через строй американской солдатни в Кефлавике, рядом со столицей Исландии. И вот вечером, после спектакля, я был на одном, как бы это сказать, приеме частном, на котором присутствовала режиссер этого спектакля, "Ревизора". И я задал ей вопрос: "А что она хотела сказать этим спектаклем?". И она ответила мне следующее: "Вы знаете, у нас есть национальная трагедия в нашей стране. Американцы сидят в центре нашей родины. И мне хотелось, чтобы этот спектакль отразил нашу национальную трагедию и наш национальный позор. Американцы расположились в чужом доме, выдавая себя не за тех, кем они являются. Они выдают себя за защитников наших, а мы их не просили. И вот, когда я думала о Хлестакове, мне мерещился вот этот образ ненавистного американского солдата, который без нашего спроса и разрешения топчет мою землю". И я подумал, что… Ну, что же… Вот благородное стремление у этого человека, у режиссера. Но сколь же наивны и субъективны ее представления о том, как надо и как можно сегодня ставить классику!
Я думаю, что среди множества проблем, сегодня стоящих перед классическим наследием, есть одна, может быть, одна из самых острых. Это проблема интерпретации. Тут кто-то иронически позволил себе говорить, произносить это слово "интерпретация". А между тем, от этого слова никуда не деться. Хотим мы или не хотим, в наше время, как н в прошлое время, сегодня так же, как вчера и завтра, так же, как сегодня, люди будут интерпретировать классику. И эта интерпретация должна быть такой, чтобы она не оскорбляла нашего чувства, святого чувства классики.
И, к сожалению, надо сказать, что наша литературная наука и литературоведение здесь занимают далеко не самые первые позиции. Когда-то был у нас такой человек, как Переверзев, который вместе с концептуальностью обладал удивительной способностью очень тонко интерпретировать художественное произведение. Но методологические позиции этого человека для нас неприемлемы. Но у нас был и Веселовский в русской науке, у нас был Эйхенбаум, у нас был Бахтин, у нас был Лежнев, Берковский, автор великолепной, может быть, лучшей книги сегодня о Пушкине. Это были книги… авторы, и книги их давали великолепный образец интерпретации художественных произведений. И вот… Я сейчас кончаю…
Е. С и д о р о в. Пора…
С. М а ш и н с к и й. В связи с тем, что литературоведение занимает не самые передовые позиции, свято место никогда не бывает пусто, некоторые театры наши вырвались вперед. И при всем том уважении, с каким мы должны относиться к самым различным сценическим толкованиям наших классиков, есть там и интересные работы, есть работы спорные, но от интерпретации никуда уйти нельзя. Важно только, чтобы эта интерпретация не противоречила духу, сердцевине, ядру того, которое заключено в том или ином произведении классики. (Аплодисменты.)
Е. С и д о р о в. Прежде чем предоставить слово Михаилу Петровичу Лобанову, я бы хотел сказать, что приходило очень много записок. В целях экономии времени мы их не все зачитываем. Но приходят записки разного содержания. Одна из них была отвратительной, и я должен извиниться от имени всех нас, сидящих в этом зале, перед Анатолием Васильевичем Эфросом. ("Правильно!" "Безобразие!" Аплодисменты.)
Я бы даже хотел быть уверенным, что эта записка не была написана писателем. (Шум.) В этих стенах появление такой записки чудовищно и просто невозможно. Вот записка менее отвратительная, но тоже неприятная: "Почему выступают не те, кто объявлен в афишах?! Что за махинации?!" (Смех.) Вы понимаете, что записки эти чем-то родственны, у них единый какой-то пафос, дух. ("Подписи?!") Нет, подписей, естественно, нет. И поэтому я бы хотел раз и навсегда установить представление о том, что вот здесь есть большой зал <пропуск части текста в связи с перестановкой кассеты>
М. Л о б а н о в. "Достоевский, но "в меру", — названа статья Томаса Манна… Русская классическая литература, — еще более "в меру". Воистину так. Кажется, уже менее магически звучат теперь бывшие еще недавно общим местом в учебниках, ученых книгах слова о том, что значение русской литературы девятнадцатого века… что она клеймила, обличала, разоблачала, с ненавистью отрицала и так далее, и так далее. Но давно ушло в прошлое то, что связывалось с изобличением, исправлением, а русская литература девятнадцатого века продолжает жить. Значение ее углубляется. Это потому, что главное в ней — не обличение, а та глубина духовно-нравственных исканий, жажда истины и вечных ценностей, которые полны этой глубиной, — она покорила