камере. Ещё раз. Она попыталась вложить в слова хоть что-то — боль, злость, убеждённость. Получилось только хуже: голос стал натянутым, как верёвка, на которой повисает чужая роль.
— Стоп.
— О, этот дубль был особенно проникновенным, — прокомментировала Джоанна. — Я прямо почувствовала, как во мне просыпается желание восстать. Нет, подожди… кажется, это просто изжога.
— Джоанна, — Хэймитч, сидевший в другом углу, поднял голову. — Помолчи.
— Я помогаю. Критика — двигатель прогресса.
— Твоя критика — источник головной боли.
Ещё дубль. И ещё.
— Стоп.
— Знаешь, — Джоанна поднялась и подошла ближе, — я видела, как ты убиваешь людей. Это у тебя получается куда естественнее. Может, дать тебе лук? Для вдохновения.
— Может, мне дать лук и направить на тебя? — огрызнулась Китнисс. — Для мотивации?
— О, вот это уже лучше! — Джоанна театрально всплеснула руками. — Крессида, снимай! Вот так она должна звучать!
Крессида невозмутимо не повела бровью.
— Давай попробуем иначе, — сказала она. — Представь, что ты говоришь не с камерой, а с конкретным человеком. С тем, кого хочешь убедить.
— Только не с Джоанной, — пробормотала Китнисс. — Её убеждать бесполезно.
— Это точно, — неожиданно серьёзно согласилась Джоанна и вернулась на ящик.
Китнисс попробовала представить. Лицо Гейла — нет, слишком много углов, слишком много того, что болит. Лицо Прим — и сразу стянуло горло. Лицо Пита…
— Граждане Панема…
Голос сломался на второй фразе.
— Стоп.
После двадцатого провального дубля Китнисс в ярости швырнула скомканный листок на бетон.
— Хватит! — голос ударился о стены, вернулся резким и хриплым. — Я не могу. И я вам не кукла, чтобы повторять заученное!
— Ну наконец-то, — протянула Джоанна. — Эмоции. Живые. Двадцать дублей — и мы дошли до сути.
Китнисс повернулась к ней.
— Ты можешь хоть минуту помолчать?
— Могу. Но не хочу.
Джоанна слезла с ящика и подошла ближе. Лицо у неё вдруг стало серьёзным — без ухмылки, без привычных шипов.
— Знаешь, что я вижу? Девчонку, которая изо всех сил пытается быть кем-то другим. Ты не политик, Китнисс. Не оратор. Ты — та, кто вышла вместо сестры на Жатве. Та, кто пела умирающей девочке на арене. Ты делала это не для камер — и именно поэтому это пробивало людей насквозь.
Слова ударили сильнее, чем Китнисс хотела признать. Перед внутренним взором снова вспыхнуло лицо Пита на экране — та сосредоточенность, которую она так и не смогла объяснить. Джоанна была права: пока Китнисс стоит здесь, подкрашенная и подсвеченная, пытаясь выдавить из себя чужой текст, Пит где-то там ведёт свою — куда страшнее — борьбу. Разница между их положением резала по живому. Призывы к свободе застревали в горле и превращались в сухой паёк Тринадцатого: вроде питает, а вкуса нет.
Китнисс хотела огрызнуться, но слова не нашлись. Крессида уже приоткрыла рот — и тут поднялся Хэймитч.
— Перерыв, — сказал он. — Все — вон. Нам нужно перезагрузиться.
Джоанна пожала плечами и направилась к двери.
— Удачи, Сойка. Постарайся не задушить следующий дубль своим энтузиазмом.
Тон Хэймитча не оставлял места для споров. Крессида переглянулась с операторами, кивнула, и съёмочная группа потянулась к выходу. Дверь закрылась металлическим лязгом.
Китнисс осталась посреди студии, тяжело дыша. Внутри мешалось всё сразу: злость, усталость, бессилие — и неприятное знание, что Джоанна, при всём своём яде, попала в точку.
Хэймитч подошёл, поднял смятый листок и расправил его ладонью, прижав к боку пиджака.
— Знаешь, в чём твоя беда?
— В том, что я не умею врать?
— В том, что ты играешь роль. — Он бросил листок на ближайший стул. — Читаешь чужие слова и пытаешься сделать их своими. Так не получается. Никогда не получалось.
— А что мне делать? — Китнисс развела руками. — Сказать правду? Что Пит в плену, что ему промывают мозги, что я схожу с ума от того, что ничего не могу сделать?
— Да, — коротко ответил Хэймитч. — Именно это.
Она уставилась на него.
— Помнишь интервью с Цезарем перед первой ареной? — продолжил он. — На репетициях ты была деревянная: зажатая, отвечала односложно. А потом Цинна подсказал тебе повернуться в платье — и ты вдруг стала собой. Засмеялась. Заговорила нормально. И это сработало.
— Тогда был Пит, — выдохнула Китнисс.
— Нет. Тогда была ты. — Хэймитч сел на край стола, скрестил руки. — Ты не умеешь притворяться, Китнисс. Это не твоя сильная сторона. Но тебе и не надо. Ты настоящая. В мире Капитолия, где всё фальшивое и отрепетированное, это и есть сила. Люди поверят тебе, потому что ты не умеешь играть.
Китнисс молчала, как будто в ней пытались переставить что-то на место.
— Забудь сценарий, — сказал Хэймитч. — Скажи, что чувствуешь. Про Пита. Про то, что с вами сделали. Про то, почему ты здесь.
— А если это не то, что Коин хочет услышать?
Хэймитч пожал плечами.
— Пусть ищет себе другую Сойку.
Камеры снова включились. Красный огонёк мигнул и загорелся ровно, как приговор.
Китнисс стояла перед объективом — без листка, без чужих подсказок. Только она и стеклянный глаз камеры. И где-то там, за этим глазом, — весь Панем.
Она вдохнула.
— Меня зовут Китнисс Эвердин. И я хочу рассказать вам о человеке по имени Пит Мелларк.
Слова пошли сами — не гладкие, не красивые, но настоящие. Сырые, как открытая рана.
— Когда мне было одиннадцать, я умирала от голода. Отец погиб в шахте, мама… исчезла в себе, и я не знала, чем прокормить нас с сестрой. Однажды я сидела под дождём за пекарней — просто сидела, потому что идти дальше не было сил. И мальчик из этой пекарни бросил мне хлеб. Он меня не знал. Мы даже не говорили. Он просто увидел — и сделал то, что мог.
Она на секунду замолчала, собирая дыхание.
— Этот мальчик вырос и оказался со мной на арене. Он мог бы убить меня — правила требовали этого. Вместо этого он встал перед всем Панемом и сказал, что защитит меня. Что сделает всё, чтобы я вернулась домой. Он знал, что станет мишенью. Знал, что это сделает его слабее. Но для него была важнее моя жизнь. И ещё — чтобы я знала правду: я не