резко ударила по груше, заставив её тяжело качнуться.
— Я помню, как он перерезал горло парню из Второго. Тогда я списала всё на ярость и адреналин. А в Капитолии… Ты видела его лицо, когда он отобрал винтовку у офицера? Там не было ярости. Там была пустота. Чистая работа. Как будто в нём щёлкнул выключатель. И если они доберутся до этой штуки и перекрутят её… нам всем конец, Китнисс. И тебе — первой.
Китнисс опустила руки. Они дрожали. Кровь капала с разбитых костяшек на серый бетон.
— Я знаю, — тихо сказала она.
Она думала об этом с самой первой арены: как Пит меняется в опасности — как двигается, как смотрит, как становится другим. В нём просыпалось что-то тёмное и старое, и это «что-то» помогало выжить там, где другой бы не выжил.
Она не понимала этого. Возможно, никогда не поймёт.
— Но я буду рядом, — произнесла Китнисс вслух. — Каким бы он ни стал. Каким бы ни вернулся.
Джоанна посмотрела на неё долго — оценивающе, как на арене.
— Ты правда веришь, что он всё ещё там? После того, что они с ним делают?
— Да.
— Почему?
Китнисс вспомнила взгляд Пита на том видео: короткую искру, которая вспыхнула и не погасла.
— Потому что я его знаю.
Джоанна хмыкнула — почти с уважением.
— Ладно. Тогда я тоже буду рядом. Кто-то должен прикрывать твою спину, пока ты играешь в спасение прекрасного принца.
Ночью Китнисс лежала в комнате, глядя в темноту.
Сон не приходил — да она и не просила. Каждый раз, когда закрывала глаза, видела его лицо: избитое лицо на экране — и другие лица, мелькающие на размытых записях. Тень, движущаяся по Капитолию.
Она думала о Пите, которого знала с детства: мальчике из пекарни, художнике, который рисовал закаты и цветы, человеке, который любил её задолго до того, как она научилась отвечать.
И о другом Пите — том, которого видела на арене и в Капитолии. Который убивал с пугающей лёгкостью. Который двигался, как хищник. Который смотрел глазами, в которых было что-то древнее и опасное — будто в одном теле жили двое. Китнисс не понимала, как это возможно. Но это не отменяло главного: оба — её Пит. И оба сейчас в руках Капитолия.
Она вспомнила, как ещё до первых Игр Пит сказал ей, что не хочет, чтобы Игры изменили его. Что хочет остаться собой. Теперь она понимала: это было почти невозможной просьбой. В нём проснулась тень другого человека — тёмная, жестокая, и эта тень спасала его там, где любой другой бы погиб.
Она не знала, борется ли сейчас тот Пит, которого она любит, с этим новым двойником — или они уже стоят плечом к плечу против общего врага. Ей нужно было верить, что в нём осталась часть, которая помнит вкус хлеба и цвет леса. Иначе спасать будет просто некого.
Они хотят сделать тебя оружием, думала она. Сломать то, что делает тебя собой. Заставить ненавидеть меня.
Она сжала край подушки.
Я не позволю.
Завтра она встанет перед камерами. Расскажет всему Панему о мальчике с хлебом, о человеке, который бросил вызов системе. Станет тем символом, которого хочет Коин — Сойкой-пересмешницей, голосом восстания.
Не потому, что она мечтает о победе. Внутри у неё пока не было ни торжества, ни веры — только упрямая необходимость. Это был почти единственный способ приблизить день, когда она сможет вытащить его. Единственное, что она могла сделать здесь и сейчас.
Держись, Пит, подумала она. Я иду за тобой. Только не дай им забрать тебя целиком. Не дай стереть то, что между нами.
За стеной гудели генераторы Тринадцатого — бесконечный низкий шум, похожий на дыхание огромного спящего зверя. Китнисс закрыла глаза и стала ждать утра.
Глава 3
Импровизированная студия разместилась в одном из бесконечных серых бункеров Тринадцатого. Кто-то попытался сделать её менее мрачной: натянули нейтральный фон, поставили свет, чтобы смягчить тени. Не помогло. Всё равно получилась бетонная коробка под землёй — и от этого никуда не деться.
Воздух здесь был «мертвецки» чистым: многократно прогнанным через фильтры, лишённым запахов жизни — земли, хвои, хотя бы дорожной пыли. В Тринадцатом всё выглядело временным, хотя люди жили здесь десятилетиями. Китнисс чувствовала, как бетон глотает голос, делает его плоским и сухим. Даже софиты не могли разогнать серую мутную дымку — будто она навсегда въелась в углы и каждый раз напоминала: над головой — миллионы тонн камня.
Крессида — режиссёр, перебежчица из Капитолия с выбритым виском и татуировкой вдоль линии волос — протянула Китнисс листок.
— Давай ещё раз, — попросила она спокойно. — Помни: ты говоришь с теми, кто боится. Кто сомневается. Дай им опору.
Китнисс взглянула на строки. Прочитать она могла — но слова расплывались, как чужие. Написано было будто для кого-то другого.
Листок в руках казался тяжёлым. Она складывала буквы в слоги, но смысл не цеплялся за сердце. Стоило дойти до «свободы» — перед глазами вспыхивала белизна капитолийских коридоров, тот отрывок трансляции: Пит в наручниках, избитый, идущий так, будто даже цепи — ещё одна вещь, которую можно использовать. Диссонанс резал изнутри. Её просили звать людей на баррикады из безопасного бункера — пока Пит платил настоящую цену за каждое их действие и бездействие.
— Граждане Панема… — начала она, глядя в объектив. — Я — Китнисс Эвердин, и я прошу вас присоединиться к борьбе…
— Стоп, — мягко, но твёрдо сказала Крессида.
Она потёрла переносицу.
— Ты звучишь так, будто читаешь инструкцию к стиральной машине. Ещё раз. Только живи в этих словах.
— Скорее как робот, который пытается притвориться человеком, — донеслось из угла.
Китнисс резко обернулась.
Джоанна Мейсон сидела на перевёрнутом ящике, закинув ноги на другой. Никто её не звал, но Джоанна никогда не спрашивала разрешения.
Она выглядела здесь такой же чужой, как и сама Китнисс. В Тринадцатом, где все старались ходить по ниточке и соблюдать расписание, Джоанна оставалась колючей и неудобной — как осколок стекла, который не вымести из угла. И от её присутствия стерильная фальшь студии становилась ещё заметнее.
— Тебя не звали, — бросила Китнисс.
— Я сама пришла. Тут развлечений мало, — Джоанна ухмыльнулась. — А смотреть, как ты мучаешься, почти как старые добрые Игры. Только без крови. Пока что.
Китнисс отвернулась к