он едва набрал полкуба — несколько брёвен, неочищенных от сучьев, сваленных в кучу. Руки стёрты в кровь, ладони в волдырях, спина не разгибается, ноги забиты, перед глазами плывут чёрные точки.
Остальные работали так же, медленно, надрывно, без толку. Кто-то упал в снег и лежал, не в силах подняться. Конвойные ходили вдоль шеренги, покрикивали: «А ну, вставай, сволочь!», но не вмешивались. Им было всё равно. Норма это не их забота. Их забота это не дать сбежать.
В обед перерыв на баланду. Из походной кухни разливали жидкий суп, в котором плавали кусочки гнилого картофеля и иногда рыбные головы. К нему кусок чёрствого, затхлого хлеба, граммов двести. Максим съел, не чувствуя вкуса, запил кипятком из фляги. Силы возвращались медленно, как вода сквозь песок.
Рядом, тоже сидя на поваленном стволе, пристроился Доктор.
— Плохо дело, сказал он, кивая на горку брёвен. Так ты не выполнишь. И никто не выполнит. А если бригада не сдаст план, пайку урежут. А если пайку урежут, через месяц начнут умирать.
— Что делать? спросил Максим, хотя уже знал ответ.
— Посмотри вокруг. Что здесь можно улучшить? Доктор отхлебнул из миски, поморщился — то ли от вкуса, то ли от безнадёжности.
Максим огляделся. Пилы тупые, точить нечем. Ломы погнутые, с сорванными наконечниками. Тачки на одном колесе, вязнут в снегу, скрипят так, что тошно. А главное работают в одиночку, каждый за себя, а не цепочкой, не бригадой. Ни слаженности, ни понимания, что если упал сосед, то ты тоже не выполнишь норму.
— Нужно заточить инструмент, сказал он. И починить тачки. И сделать конвейер, передавать брёвна цепочкой, а не таскать каждое по отдельности.
— А чем точить? Напильников нет, точильных камней тоже.
Максим вспомнил, как в его прошлой жизни люди на фронте точили ножи о кирпич, о брусчатку, о любую шершавую поверхность. Здесь кирпича не было, был бетонный пол в бараке, шершавый, как крупный наждак, и железный угол крыльца, на котором можно было править лезвие.
— Можно точить о бетон, сказал он. Медленно, но можно. И о железо. А колёса у тачек подшипники рассыпались. Нужно смазать. Жиром. Или золой. Или даже глиной, если хорошо растереть.
Доктор усмехнулся, и в этой усмешке впервые за много дней появилось что-то живое.
— Умный, он поднялся, отряхнул снег с колен. Уговори бригадира. А я поговорю с кладовщиком. Может, дадут чего. Не для себя, для общего дела.
Вечером, после отбоя, когда печку натопили посильнее и в бараке стало чуть теплее, Максим подошёл к бригадиру, тому самому «Кулаку», который встречал его в первый день. Тот сидел на нижних нарах, чистил ногти ножом, изредка поглядывая на новичков с ленивым презрением.
— Слушай, начал Максим. Я могу помочь нам выполнить план.
— Чем? — «Кулак» даже не поднял головы.
— Заточить инструмент, починить тачки, наладить сцепку. Если сделаем, норма будет сто пятьдесят процентов. А то и двести.
«Кулак» поднял глаза. В них не было злобы, только холодное любопытство профессионала, который привык считать людей расходным материалом, но умел отличать болтунов от дельцов.
— А тебе что с того?
— Мне баланда, ответил Максим. И жизнь. Если план не выполним, нас всех замотают. А если перевыполним пайку увеличат, дадут табак, может, даже выходной.
— Допустим, — «Кулак» задумался. Но если ты врешь, если твои фокусы не помогут, я лично сверну тебе шею. Понял?
— Понял.
«Кулак» кивнул, и это был знак: Максим получил право попробовать.
На следующее утро Максим не пошёл в лес. Вместе с Доктором и двумя зэками из бывших слесарей он остался в бараке, точить пилы о бетонный пол и ржавый угол крыльца, разбирать тачки, смазывать колёса золой, смешанной с водой (по консистенции получилась жидкая паста, но она держалась полсмены). Работа кипела.
С утра до вечера они не вылезали из мастерской, угла, отгороженного от остального барака нарами и ящиками. Стук молотков, скрежет напильников, запах ржавчины и пота. Максим руководил, показывал, объяснял. Сам брался за самый трудный инструмент, не боясь испачкать руки.
К вечеру пять пил были острыми, как бритвы. Три тачки на ходу, колёса не скрипели, катались легко. Ломы выпрямили, ударяя о рельс (рельс был на территории лагеря, конвой разрешил, после того как Максим объяснил, что за час работы бригада сэкономит неделю ломового труда).
На следующий день бригада «Кулака» выдала на сорок процентов выше нормы. Конвой удивился, но промолчал. Заключённые стали перешёптываться: «Е-317 — колдун». Кто с уважением, кто с опаской.
«Пан» — начальник лагеря, полковник НКВД с жёлтым, как пергамент, лицом и красными, воспалёнными глазами, — вызвал бригадира.
— Фокусы? спросил он, дымя папиросой и пуская дым в потолок.
— Никак нет, товарищ начальник, ответил «Кулак», глядя в пол. Просто инструмент хороший. Раньше не догадывались.
— Откуда?
— Нашёлся умелец. Е-317.
«Пан» прищурился, долго молчал, что-то записал в блокнот толстым, корявым почерком. Потом сказал:
— Передайте Е-317, чтобы завтра зашёл ко мне. После обеда. В контору. И не опаздывал.
Максим узнал об этом вечером, когда усталый, с чёрными от грязи руками, только вернулся с делянки. Сердце ёкнуло — вызов к начальству мог означать что угодно: от расстрела до перевода в другую бригаду, от «улучшения условий» до карцера. Доктор успокаивал, накладывая ему на ссадины какой-то вонючей мази:
— Он не враг. Ему нужен результат. А ты даёшь результат. Иди, не бойся. И самое главное не ври. Он враньё чует за версту.
Максим не спал всю ночь. Лежал на нарах, смотрел в потолок, слушал, как за стеной воет ветер, как похрапывают соседи, как трещит печка. Вспоминал Наталью, её живот, Ванятку, который, наверное, уже спрашивает: «А где папа?». Вспоминал Кошкина, Морозова, Берга — мёртвых, преданных, оставшихся в той, другой жизни, которая теперь казалась сном.
А утром он пошёл к «Пану».
Контора стояла отдельно, в конце лагерной территории, за вторым рядом колючей проволоки. Деревянный дом на высоком фундаменте, с крыльцом и резными наличниками — уродливое напоминание о том мире, где люди ещё живут, а не выживают. Охрана пропустила его по записке, которую принёс «Кулак». Максим поднялся на крыльцо, вытер ноги о рваный коврик, постучал.
— Войдите.
Кабинет был тесным, заваленным бумагами. На стенах портреты Сталина, карта БАМа, расписание работ. Пахло махоркой, селёдкой и старым деревом. «Пан» — полковник с усталым лицом и белыми, как снег, волосами сидел за столом, вертел в руках карандаш.