гордости — странный и неуместный, неуместный, потому что рода Изборских больше не существовало.
— Мать тратила много сил, времени и денег, чтобы придать невзрачному городку апостольный блеск, — ответил я и умолк, потому что перед внутренним взором возникло смеющееся лицо матери.
Она смеялась часто — звонко, заразительно, запрокидывая голову и прижимая ладонь к груди, словно пытаясь удержать рвущуюся наружу радость. Мать была из тех женщин, чей смех заставлял улыбаться даже обычно хмурых гвардейцев. Она смеялась, когда отец приносил ей полевые цветы, нарванные у дороги. Смеялась, когда младшая сестренка, еще не научившись толком ходить, падала на пятую точку и с удивлением таращилась на собственные ноги, словно не понимая, почему они ее предали. Смеялась, когда я, вернувшись с тренировки весь в синяках и ссадинах, клялся, что в следующий раз обязательно одолею наставника в учебном бою.
Все это осталось в далеком прошлом. Мать была мертва, и ее пепел давно развеялся над заснеженными полями Изборска. Я сглотнул и отвернулся к окну, чтобы Алексей не увидел моих глаз.
— Почему наши князьки считают тебя байстрюком, ведь твоя мать из апостольного рода Тверских? — чуть помедлив, осторожно спросил Алексей.
— У них спроси, — я пожал плечами, отвернулся от окна и перевел взгляд на него. — Видимо, все еще сомневаются, что в моих жилах течет кровь Псковских. Для князей я — ублюдок, плод незаконной связи, недостойный апостольного трона и уважения. Неважно, сколько рун горит на моем запястье — в их глазах я всегда буду Изборским байстрюком.
Я произнес это ровным, бесстрастным голосом, хотя внутри все вскипело от злости. Мне было плевать, кем меня считают псковские арии, злость вызывала необходимость носить фамилию Псковский. Я все еще не принял этого, и жил, как живут с хронической болью, которая не убивает, но изрядно отравляет существование.
За окном медленно проплывали знакомые улицы, и я узнавал каждый перекресток, каждый поворот и каждую вывеску. Память цеплялась за детали с жадностью словно часть меня до сих пор была мальчишкой, который бегал по этим улицам, гонял голубей на площади и таскал яблоки из купеческих садов.
— А я не хочу возвращаться в Волхов, — сказал Волховский после длительной паузы, и я почувствовал, что он решился на откровенность. — Моя мать родила десятерых — отец всегда повторял, что каждая арийская княжна должна родить как минимум дюжину детей, чтобы ариев не становилось меньше. Знаешь, какого это — быть одним из десяти, да еще и самым старшим? Тем, кому суждено выжить, в отличие от всех остальных?
Алексей замолчал и уставился в окно. На его щеках проступили красные пятна — верный признак того, что парень едва сдерживает эмоции.
— Я всегда знал, что не попаду на Игры Ариев, — продолжил он тише, — но не переставал думать о братьях и сестрах. Смотрел на их смеющиеся лица и видел перед собой живых мертвецов. Александра больше нет, Лада оказалась жива чудом, и согласно теории вероятности, остальные семеро тоже погибнут. Либо на Играх, либо в Прорывах, если вернутся, либо от руки князька-соседа, решившего свести счеты с Волховскими. Мы — расходный материал, Олег. Дети, рожденные на убой, хотя никто не произносит этого вслух.
Его слова звучали как обвинительный приговор — не мне, не Волховским, не Императору, а всему укладу жизни, который мы называли традицией и чтили как священный долг. Я не стал спорить, потому что спорить было не с чем. Алексей был прав.
— Такова наша жизнь, — философски заметил я, не желая пускаться в опасные дискуссии на тему государственного устройства.
Такие разговоры — скользкая дорога, ведущая прямиком к обвинению в измене, которое в нашей Империи предъявляют всем, кто осмеливается усомниться в мудрости существующего порядка.
— Ты хотя бы знаешь, что человек, которого ты называешь своим отцом, таковым и является…
— Только биологически! — Алексей покачал головой и посмотрел мне в глаза. — Меня воспитал прадед. Он проводил в Волховске каждую свободную минуту и учил всему, что знает сам. Учил фехтовать — не для Игр, а чтобы я мог защитить себя. Учил читать людей — по глазам, по жестам, по языку тела. Учил думать на три хода вперед, как в шахматах, потому что ставкой в предстоящих партиях будут не фигуры на доске, а собственная голова!
Я уже не раз пожалел, что взял в поездку Волховского. Он был непохож на себя — слишком серьезен и рассудителен. Тот Алексей, к которому я привык — шутник, балагур и записной бабник остался где-то в Пскове, а в лимузине сидел другой человек. Человек, который думал о смерти братьев и сестер, об испорченном детстве и о будущем, которого у него, возможно, нет.
Неожиданно пришло осознание, что мне нужно побыть в одиночестве. Сбежать куда-то на пару дней, чтобы не видеть опостылевших рож и не слышать утомительных речей. Залезть в какую-нибудь нору, как раненый зверь, зализать раны и выспаться — по-настоящему, без кошмаров и пробуждений в холодном поту.
Бюрократы Псковского княжества знали свое дело, государственная машина работала подобно надежному, хотя и не слишком эффективному механизму, и мое отсутствие никак на нем не сказалось бы. Козельский проследит за тем, чтобы бумаги были подписаны, подати собраны, а жалобы рассмотрены. Волховский-старший присмотрит за тем, чтобы никто не устроил очередной мятеж в мое отсутствие. А Гросский — за тем, чтобы Твари не вырвались из Прорывов, если они случатся.
Мы выехали на окраину города к границе княжеских владений, миновали распахнутые настежь ворота, и машина медленно покатилась по гравийной дороге, по обе стороны от которой, словно древние часовые, стояли заснеженные ели. Их тяжелые ветви были согнуты под тяжестью снега, и некоторые касались земли, образуя белые шатры, под которыми я когда-то прятался, играя с братьями в снежки.
— Почему ты не взял в поездку Ладу? — неожиданно спросил Алексей.
Вопрос застал меня врасплох. Имя Лады висело между нами, как незримая стена, о которую мы оба боялись расшибиться. Я с трудом скрыл раздражение, вспомнив слова Козельского о том, что окружать себя сразу тремя Волховскими не слишком разумно.
— Ты ждешь искреннего ответа или несмешной мужской шутки? — спросил я.
— Искреннего, я не часто о ней заговариваю, — ответил Алексей.
Он серьезно заговорил о сестре впервые, это была правда. И заговорил очень некстати, потому что я и без него не знал, куда деться от собственных мыслей. Рассказать ему