4
Торчат глаза совы иль серого кота.
И наваракал что мне нынче сей оракул?
Что коготь или клюв царапал? Неспуста
я с прошлым запросто, как с будущим, балакал,
поставлен на кон быв или посажен на кол,
и счастие зараз и горе я проплакал:
одна чиновная осталась суета.
Расписки, описи, отчеты и счета,
приказы, песенки, записки и тетради...
И самому себе теперь я не чета.
Меня, о Господи мой Боже, не укради!
Да о какой уж тут подумывать отраде
на сем, пожалуй что, предсмертном плац-параде
(когда и жизнь моя не начата)?
И моего ума уже темна палата,
и служба жизни мне воистину пуста.
А что есть истина? – грозят уста Пилата
согнать распятого с бессмертного поста.
Но на сердце, как грех, наложена заплата.
За службу жить и жить мала была зарплата.
Фиг с маслом выслужил. И лататы с креста!
А я забит колом в булыжный день забот
да и забыт собой, как родственник на снимке,
и мой бумажный день неистово идет,
чиновно я гребу и гривны и ефимки,
и навострился жить без кривды, без ужимки,
а ведь живу-то я как имя на заимке,
сложив в чужой архив всё тот же новый год.
1-7 января 1975
СОБОР СМОЛЬНОГО МОНАСТЫРЯ
Стоит небесная громада голубая,
пять медных солнц над ней вознесены,
а век вертится рядом, колупая
кусочки сини со стены.
Чуть слышится барочный образ трелей,
певучих завитков намек.
Но музыка молчит. Вколочен в гроб Растреллий,
а день, как тряпка серая, намок.
Кто мчится напрямик, а кто живет окольней,
кто на банкете пьет, а кто так из горла.
По-вдовьи грузен храм без колокольни,
она, воздушная, в девицах умерла.
Воспоминание о ней – как о кадавре,
на чертеже она рассечена.
Сестра ее на променаде в Лавре,
как дама в робе, всё еще стройна.
А церковь вдовая ушла подальше
от медного болвана на скале
и, вроде позабытой адмиральши,
стоит облезлым небом на земле.
24 февраля 1975
Мне истинки на час, помилуй Бог, не надо.
Я в прописи ее не стану проставлять,
общедоступную, – ну, будь она менада,
еще б куда ни шло, а то ведь просто блядь.
Гляжу на незатейливую шлюшку,
расставленную, как кровать,
и скучно верить мне в такую потаскушку,
и тошно херить мне желанье познавать.
Мне истины на жизнь, помилуй мя, не нужно,
она мне, как жена, едина и нудна,
недужно-радужна, всегда гундит натужно
и выпить норовит меня до дна.
От вечной истины мя, Господи, избави,
я на ногах пред ней не устою.
Но если в силах Ты, а я в уме и вправе,
подай мне, Боже, истину мою!
24 февраля 1975
УМНАЯ ОРГАННАЯ ФУГА С ПРЕЛЮДИЕЙ
Я вижу в старости, как ум глядит лукавей
и судит вкось, но не во сне же немо я
толкую с ним о том, которая из явей
поистинней других, понеже не моя.
Но разве от ума добьешься толку?
(Ведь он боится выйти из себя).
Кладу искусственные зубы я на полку
(авось другому пригодятся волку!)
и существую втихомолку,
по жизни, как по воздуху, гребя
руками и налево и направо.
(Дощатый сна качается причал).
Да из себя ли я блажного накричал?
Не помогла ли мне моя орава?
Орган сияет, как воздушный лес.
А старый ум, заштатный органист,
на лавку, червием источенную, взлез,
по ней елозит. Ну-ка, погонись
руками борзыми по бору Баха!
Грубит труба. И высь несется вниз.
В поту душа, и брюхо, и рубаха.
И что сыграю я своей ораве?
Вся уйма музыки – как разливная тьма.
Лукавый ум переключает яви,
и тема тьмы рождается сама.
Брось, музыкант, дедок невеликатный!
Судьба, как баба банная, груба.
И подмывает пол. Брось, органист заштатный,
давить на клавиши! Ведь всё равно труба.
Играй руками или же ногами,
играй на хорах или же в гробу.
А музыка всей уймою на гамме
семитоновой вылетит в трубу,
как ведьма, к очень неприятной яви
и, в непроглядном времени пляша,
она Любаве скажет, как забаве:
Намаялись! Пойдем-ка спать, душа!
1-7 ноября 1975
("Люди видели Тебя, и насказано")
Люди видели Тебя, и насказано
так, что вся твоя парсуна дегтем мазана.
Или это от забот дня рабочего
набрехали, что Тебя скособочило?
Чем же, дескать, были вы очарованный?
Ведь у глаз-де цвет воды дистиллированной.
А затылок-де трясет крысьим хвостиком,
на гимнастике душа стала мостиком.
Может быть и так, да вот жаль, что по мосту
запрещается проезд даже помыслу.
Но возможно, что народ завирается
и гурьбою через мост перебирается.
Пусть хоть этак, хоть растак – мост да улица.
Не гулять бы на мосту, а пригулиться!
Пусть и улица пойдет малость пьяная –
не Разъезжая она, не Расстанная!
Пусть Тебя и бесом в бок, пусть, счастливица!
Только дал бы бедный Бог нам увидеться!
12 ноября 1975
НАДГРОБНОЕ САМОСЛОВИЕ
(фуга)
Я о себе скажу словечушко, но вчуже,
как будто сам уже давно лежу в земле.
Так больше правды, тут уж не словчу же,
как первое лицо в единственном числе.
Уж тут словечко, словно правда, голо
и в голом виде пустится в трепак,
и память будет выглядеть бесполо,
а поминанье по записке – как
спряжение безличного глагола.
Рифмуя "поп" и "гроб", кто будет поминать –
под рифму рюмку, чтобы православно, –
а имя в кулаке с бумажкою сжимать?
Не буду даже им. Вот, право, славно!
А поминаемый – как будто он не он,
а память светлая – молитесь, иереи! –
мигая, дрыгается, как неон,
в раскрашенной портретной галерее.
Ах, речь безличная! Смотри, пока
она откалывает трепака,
с торжественно-ехидной
улыбкой панихидной!
Так неси свой крест,
как лихой бунчук,
разливной Модест,
расписной пьянчук!
На одре пустом
ни аза в глаза.
Борода хвостом,
а из глаз слеза.
По шеям потом
даст гроза раза.
И под белую горячку
гопачится враскорячку:
И вот так, и вот так
ты попал под колпак,
под больничный колпак
да и гопником в гопак,
околпаченный,
раскоряченный!
Не я, не ты, не он, а просто было,
как вдоль судьбы шагающее быдло.
Хоть бы брылы развесившее рыло!
Нет, просто было, и оно обрыдло.
Давно уже ушли до ветру жданки,
все данные собрали да и в печь!
И Было вонькое хоронят по гражданке,
И Былу не дадут подонки в землю лечь.
И поют подонки,
голосочки тонки,
Семки, Тоньки, Фомки,
милые потомки:
Ходи изба, ходи печь!
Былу нету места лечь.
(А следовательно, требуется сжечь,
и вместе с рукописями!)
В гробу везут чудовищное Было,
помнившееся над единым и одним.
И чья-то речь стучит-бубнит над ним,
как будто сей звонарь колотит в било.
И пальцем в рот он тычет наконец,
как будто совершая подвиг ратный,
что я-де в яви был чернец,
но самочинный и развратный.
А я Господних язв до дьявола приях,
и остаюсь я не во сне загробном,
а – как в беспамятстве многоутробном –
и в Божьих, и не в Божьих бытиях.
1975