Оставшись один, Марко сел к столу, написал пять или шесть писем, а затем велел вновь позвать управляющего замком, вручил ему письма и подробно рассказал, кому и как их передать. Поговорив с Пелагруа о замке в Розате и о его защите, Марко под конец сказал:
— Кстати, об Отторино. Я не сомневаюсь, что он не покажется в Милане, а если это случится, то вряд ли граф дель Бальцо пустит его в свой дом. Во всяком случае, внимательно следи за ним, и если будет что-то новое, сразу же мне сообщи.
— Слушаюсь, — отвечал Пелагруа, — но что, если… вдруг я узнаю… ведь говорят, что девица с ним помолвлена и что свадьба не за горами. Вдруг отец решит…
— Помешать, — сказал Марко.
— Но как? Потому что…
— Любым способом, — прервал его Марко, — помешать, действуя в зависимости от обстоятельств, и немедленно сообщить мне. — Сказав это, он отослал управляющего.
Пелагруа вышел, но по пути к двери он бросил испытующий взор на лицо хозяина, на котором было ясно видно волнение, тем более заметное, что он всячески старался его скрыть.
«Я его поймал, и дело в шляпе», — подумал мошенник. Он спустился во двор, сел на коня и, стегнув его хлыстом, выехал из дворца в сторону Ломбардии.
Ночью, в полном одиночестве, трясясь в седле, негодяй рассуждал с самим собой так:
«Ну конечно, нет никакого сомнения! Голову даю на отсечение… Наконец-то в запутанном клубке нашлась нить, которая позволит все распутать… Теперь понятно, почему он был вне себя, точно безумный, когда явился в Розате. Вот почему ему так не хотелось ехать в Тоскану. Вот почему он отправился в путь и тут же вернулся обратно. Конечно, он всегда был странным человеком, но, черт побери, это уж слишком! Бедняга! И ведь он не мальчик, который только вчера отцепился от материнской юбки… Будь она по крайней мере дочерью князя или королевой — ну, так сказать, солнцем в небе. А то ведь он влюбился, втрескался самым глупым образом в какую-то девчонку, которая хотя, прямо скажем, и не дурнушка… Нет, она красива, но разве в этом дело! Есть же и получше ее. И потом, она горда до того, что противно становится, и еще того хуже — по уши влюблена в другого… Господи, меня смех разбирает… Такой человек! Марко Висконти! Как поглядишь наверх, так кажется, будто великие люди слеплены из другого теста… И вдруг такой срам, такое ребячество! Ладно, ладно, надувайся гордостью, задирай нос — теперь один человек, с которым ты обходишься, как с собакой, заполучил в руки нить, и он заставит тебя вертеться и прыгать, как ему захочется… А ведь от него зависит моя судьба, вся моя жизнь… Черт возьми! Как он разозлился из-за этой девчонки!.. „Не забывай, о ком ты говоришь!“ Бедные великие люди, как вы ничтожны!»
Тут он прикрикнул на коня, перешедшего с рыси на шаг, пришпорил его и снова вернулся к своим мыслям:
«Но кое-чего я не могу понять, и это мне очень неприятно: как он не впал в ярость и не захотел свести счеты с наглецом, который увел у него девчонку? Он же видит, что яблочко само падает ему в руки и что довольно сказать одно слово — да нет, и не говорить, а только не защищать его, — когда ему прямо тут же готовы услужить… Вот Лодризио, тот не дурак, он даром помогать не станет. Он бы рад был избавиться от братца и завладеть его богатством в Кастеллето, но предпочел бы сделать это чужими руками. Как будто я не разбираюсь в этих хитростях. Я все прекрасно понимаю, все понимаю… Но Марко то что мешает? Если от Отторино так легко избавиться, то чего же больше? Нет, Марко — сумасшедший, трижды сумасшедший… Он не хочет, чтобы с головы его вассала упал хоть волос. Не сметь его трогать! Но свадьбе помешать! Ему-то хорошо, а каково его слуге? Взбреди сейчас влюбленным в голову жениться, мне, видно, ничего другого не останется, как встать стеною между ними и сказать: „Отступитесь, ради бога, друг от Друга: моему хозяину ваш брак не по душе“. Вот с Лодризио все было бы по-иному. Мы бы пошли напролом, без оглядки на всякие глупости. А там повезет так повезет… Вот уж он посмеется, когда я расскажу ему об этой любви… Ладно, спрошу у него совета — всегда полезно иметь человека, за чьей спиной можно спрятаться».
Пока управляющий замком в Розате замышлял все эти интриги против своего господина, Марко улегся в постель, но так и не сомкнул глаз. Мысленно он представлял себе, как его слуга скачет в Милан, въезжает в любимый город. Ему казалось, что он сам входит во дворец наместника и обсуждает с ним и с братьями меры по обороне города. Ему хотелось пройти по улицам и площадям Милана, заглянуть в арсеналы и в мастерские, осмотреть боевые машины и оружие, вдохновить сограждан речами, собственным примером. Но над всей этой пестрой вереницей лиц, мест и событий господствовал один образ, неотступно стоявший у него перед глазами и не дававший ему ни минуты покоя. Среди разнообразных чувств, которые овладевали им при встречах с воображаемыми людьми, этот образ словно создавал какую-то мелодию, звучавшую в его душе и отдававшуюся в глубине его сердца. Эта мелодия иногда затихала, заглушаемая другими переживаниями, но она никогда не умолкала совсем: так иногда басовые ноты проходят через весь хорал, исполняемый на органе.
Через час, устав от мучительных размышлений, Марко Висконти забылся тяжелым, беспокойным сном. Тем временем из отряда стражи, расположенного в крытом ходе у ворот, для охраны нового господина были посланы в прихожую три солдата: двое немцев и итальянец из Лукки. Один немец был из тех восьмисот копейщиков, которые пришли с Марко из Черульо, другой давно уже служил в городском гарнизоне и, как говорится, чаще покупал в местных лавках вино, чем масло. Первый очень устал этим утром во время налетов на селения в долине Лукки и теперь, устроившись на одном из выступов, которые в те времена делались по обеим сторонам оконной ниши, и положив шлем на другой, сладко спал, обнимая, если можно так выразиться, вытянутыми и скрещенными ногами древко стоявшего рядом копья, упиравшегося острием в угол оконной рамы. Если бы не его громкий храп, можно было бы подумать, что перед вами один из тех римских солдат Пилата [], которых изображают около гробницы Христа.
Другой немец неподвижно стоял, вытянувшись перед дверью, которая вела в покои Марко, а итальянец мерил прихожую большими шагами. Проходя мимо окон, он время от времени останавливался и бросал горестный взгляд на бастионы города, теперь совершенно успокоившегося и затихшего. Наконец он остановился между караульным и спящими солдатами и, наконец кивнув на последнего, с горечью сказал:
— Послушай, немец, как храпит твой земляк: утром он бросался на всех волком, а теперь спит, как свинья. Надо же было отдать этот несчастный городишко на разграбление ворам и убийцам! Бедный Кампомаджоре! Целый день у меня в ноздрях стоит запах гари. Храпи, храпи, алчный негодяй, — ведь тебе нужен отдых после твоих подвигов! Во мне все кипит, как только погляжу на тебя! Случись нам… ну да ладно, спою-ка я лучше колыбельную, чтобы эта свинья, твой земляк, мог как следует отоспаться.
— Я тоже немец, — отвечал второй. — Мы с ним и правда земляки, но я думаю, что тот, кто столько лет служил Каструччо, не может считаться чужеземцем в Лукке. Поэтому называй меня, Фацио, своим товарищем.
— Ну ладно, товарищ, что ж, по-твоему, мы хорошо сделали, что ворвались сегодня в Кампомаджоре? Правильно ли поступил Марко, что разрешил нам это?
В этот миг шлем, неосторожно оставленный немцем из Черульо на краю оконного выступа, соскользнул вниз и, упав на пол, подкатился к ногам спящего. Тот вздрогнул, проснулся от этого шума, услышал имя Марко и, желая показать, что вовсе не спит, сказал хриплым, сорванным голосом:
— Что вы там говорите о Марко?
— Мы говорим, — ответил сердито Фацио, — что налет на Кампомаджоре был простым разбоем и что Марко следовало бы всех нас передушить, а не позволять этого…
— «Позволять»! — перебил его немец. — Вот это мне нравится! Позволять, говоришь? Да разве это от него зависит? Видел ли ты, чтобы кулак просил у перчатки позволения заехать кому-нибудь в рожу?
— Ха, ха! Слишком ты много о себе возомнил, — отвечал итальянец. — Не знай я, с кем имею дело, я бы подумал, что ты — капитан, а Висконти — простой обозник или безусый юнец.
— Кто говорит, что Марко Висконти — юнец? — возразил второй. — Он солдат, каких мало, а теперь, после смерти мессеpa Кастракани, я считаю его, если хотите знать, славнейшим капитаном во всей Италии. Но при чем тут его позволение?
— А при том, — вступил в разговор другой немец, — что капитан отряда сам командует своими людьми, и, если вы не хотите, чтобы вас считали разбойниками, нужно соблюдать дисциплину.
— Ну, у нас дисциплина — особого рода! — воскликнул первый. — Не каждый может нами командовать. Если нам не платят денег, которые обещали, беря нас на службу, мы теперь будем сами себе хозяева. А Марко — разве не получил он Лукку только за то, что возглавил наш отряд?