долгого времени облегченно вздохнув. Один Ондрей время от времени украдкой поглядывал на барак. Под носом у него сверкала бриллиантом капелька.
— Может, все-таки не надо было так с Мартином-то, — заговорил он немного погодя. — Не затравили бы мы его, как волки ослабевшую овцу… Нейдет у меня из головы эта мысль!
— Кто это кого травил? — вскипел Лацо. — Валяй, дед, ступай помолись со святошами… Затравили! Услыхал Мартин правду о себе, ну и смотался. Видно, очень хорошо знал почему!
— А вещи тут оставил? — Ондрей на удивление быстро нашел возражение. — Все его вещички тут, чемодан под койкой.
— Может, завтра за ними явится. — Гержак покосился на свою трубку, которая плохо тянула.
— А заявление об уходе? Он бы должен заявить об этом Бородачу! — вставил Кисс.
— А где написано, что он завтра не заявит? — буркнул Лацо.
Опять стало тихо, только огонь гудел. Порой раздавался треск, проваливалось прогоревшее полено. Никому не хотелось смотреть на незанятый чурбачок Мартина — но он был там. Не заняты были еще два, но украдкой все посматривали именно на Мартинов.
По каменистой дороге зазвенели шаги. Лацо глянул на часы: знали — это возвращается Учитель. Только рановато что-то… Уже издали блеснули его очки, отражая пламя. Учитель не стал даже заходить в барак, свернул с дорожки напрямик к костру. Остановился перед полукругом товарищей — в коротком зимнем пальто, которое впервые взял сегодня из дому, в свежевыглаженных брюках, чисто выбритый — весь облик его нес с собой атмосферу лучших условий жизни там, внизу. Только синий его берет, как всегда прямо, сидел над бровями.
— Я был прав, а не вы! — даже не поздоровавшись, воскликнул он. — По дороге заходил я к Ткачу, разговаривал с Юликой… — Он с трудом переводил дух, и только сейчас татаровцы заметили, что на висках у него блестит пот. Учитель сел на свой чурбачок, расстегнул ворот рубашки освежиться. — Застал ее совершенно вне себя, и знаете, что она сказала? Это Ткач донес на нас инженеру. Вы обвиняете Мартина, а он ни в чем не виноват — это она мне выкрикнула с плачем…
— Как же это, собственного мужа выдала? — глухо проговорил Лацо.
— Говорит — ей уже все равно, — волнуясь, продолжал Учитель. — Может, вы догадаетесь, как там у них обстоят дела. — Он кивнул на сиротливый чурбачок Мартина. — И поймете наконец, почему тогда Мартин не мог сказать правды в глаза леснику!..
Все так и оцепенели, только в костре потрескивало среди растерянной тишины. Пять пар глаз приковывала к себе струйка пота на виске Учителя — так спешил он с этим известием, в гору, по ночному лесу.
— И еще я кое-что узнал. — Голос Учителя чуточку дрожал, и все же это был голос судьи. — Надеюсь, все вы настоящие мужчины, у нас ведь никогда не выносили сора из избы. И если кто вынесет его теперь, это может стоить места одному сравнительно порядочному человеку. По дороге домой ехал я вместе с этим человеком, он теперь служит в полиции. Но каким бы он ни был — мы с ним учились в школе и вместе воровали орехи у богатых крестьян. Ему известно дело Хацара; что его отец на Волыни заявил себя немцем, это Хацар сам выболтал на допросе. Для опытных работников госбезопасности вовсе не проблема запутать его — сами знаете, какой он порох.
Учитель с беспокойством обвел взглядом товарищей, но сразу успокоился: всегда ведь чувствуешь, когда тебе верят.
Татаровцы уже не смотрели в усталое лицо Учителя; они разглядывали раскаленные угли, свои заляпанные ботинки. Габор носком сапога приподнял один из камней, окаймлявших кострище; открылась колония белых муравьиных личинок, Габор опустил камень на место.
— Стыдно мне до слез, ребята, — заговорил наконец дед Ондрей. — Ведь я его тогда Иудой обозвал! То-то меня по ночам совесть грызла. Грызла она меня, как голодная крыса кость грызет, а я все-таки рта не раскрывал… Так бы и надавал себе теперь…
Кисс удивленно показал на барак — окно в нем осветилось желтым светом тусклой керосиновой лампы.
— Да ведь это может быть только… — Кисс встал, быстро пошел к бараку.
Он вернулся вместе с Мартином. Ондрей пошел им навстречу, но Лацо остался сидеть; остальные от растерянности тоже. По лицу Кисса они поняли, что он уже все рассказал Мартину. Это хорошо: избавил их от главной тяжести.
— Подсаживайся к нам, садись на свой чурбачок, — говорил на ходу Ондрей; он положил руку Мартину на плечо и не снимал ее, пока они не приблизились к костру.
— Есть хочешь? — спросил Гержак, как ни в чем не бывало.
Он уже собрался снять с вертела кусок обжаренной колбасы, но Мартин не был голоден.
Тишина была полна чувства облегчения и необходимости сказать что-то очень важное; все посмотрели на Лацо.
Тот обошел вокруг костра и протянул Мартину свою ручищу.
— Прости, что мы тебя подозревали. Меня в особенности прости: ведь это я сказал, что мы не хотим больше с тобой… Выбрось это из головы — все опять будет по-прежнему.
Все по очереди пожали руку Мартину. Гержак вынул трубку изо рта:
— Я жалею, что поверил, будто ты способен на предательство.
Мартин на миг поднял к нему измученное бледное лицо.
Позже он оказался в бараке наедине с Ондреем. Старик долго копался в своем изрядно потертом мешке, наконец вытащил замурзанный красный носовой платок, завязанный в несколько узелков.
— Вот это возьми от меня на память. — Ондрей подал Мартину десятикронную монету времен Австро-Венгрии. — Мне подарил ее князь Гогенлоэ за верную службу, когда князь Герберт Рудольф праздновал свое пятидесятилетие.
В окне было видно, как товарищи заливают из ведра костер. Лацо хлопал себя по карманам в поисках последней перед сном сигареты, и в этих движениях было чувство облегчения.
— Не могу я ее взять, Ондрей. — У Мартина перехватило горло.
— Ты должен ее принять. Серебряная! — Старик торжественно выпрямился, голос его слегка дрожал от почтительности. — Четверть века берег я ее для сына, к его свадьбе. А он женился где-то далеко, об отце и не вспомнил… Уже пятнадцать лет не знаю, где он, что с ним… Ты должен ее принять, долго ли я еще протяну — и разве ты не годишься мне в сыновья?
Мартин опустил в карман тяжелую монету, молча, крепко стиснув зубы, обнял старика. Почувствовал под руками его костлявые, старчески выступающие лопатки — и вдруг так ясно понял, до чего одинок на свете старый Ондрей.
20
Целый день через Рагулю переваливались тучи, но к вечеру они спустились ниже, и вдруг из-за них вынырнула соседняя гора