покажу! — высунулся Панчуха, обрадованный, что наконец-то добрались до интересующего его дела. Он уже открыл было рот, чтоб продолжать, но Оливер снова кукарекнул.
— Что вы хотите этим сказать, зачем вы все время дурачитесь? — спросил инспектор.
— Что я хочу сказать? — с убийственным хладнокровием протянул Оливер. — Да ничего особенного, пан инспектор; я только хочу спросить, получит ли и Оливер Эйгледьефка четвертую часть того процента от штрафа, который причитается вам, если он укажет, где найти спрятанное вино?
— Конечно!
— Тогда прошу: пойдемте в курятник Шимона Панчухи!
Панчуха взвился как ошпаренный. Понял теперь, к чему было это кукареканье! Хотел убежать, но Оливер поймал его за полу.
— Это хулиганство, пан Эйгледьефка! — попытался инспектор отмахнуться от заявления легионера.
— Вы обязаны отправиться туда и посмотреть. А не то я донесу на вас, так и знайте. Мелких обманщиков вы преследуете, а крупных оберегаете — так, что ли?
Урбан усмехнулся. Жандармы поднялись. Староста положил свою лопатообразную длань на плечо инспектора.
— Пойдем взглянем, — сказал он.
Добрейший человек Венделин Бабинский, далекий от желания вредить кому бы то ни было, но в его глазах Шимон Панчуха не лучше бешеной собаки, и нет для Панчухи снисхождения даже в мягком сердце старосты.
А инспектор, выйдя из погреба Урбана, сообразил, что ему-то ведь все равно, где найти добычу. Ему важно заработать побольше да выслужиться перед начальством. Что ему до Панчухи? Тот свою роль сыграл. Если же он, инспектор, не пойдет, куда обязан пойти по служебному долгу, — ведь он всего лишь орудие в руках общества, — на него и впрямь могут донести. Этот рябой легионер здорово разозлился, он так и пышет жаждой мести.
Урбан Габджа не выходил из дому. Ему и так слышны были крики старого греховодника и вопли его здоровенной жены. Сбежался весь Волчиндол, со всех своих седловин, хребтов и склонов. Радуется несчастью ближнего своего. Радуется потому, что этот ближний, в свою очередь, радовался несчастью всех остальных. Толпа окружила курятник, перестроенный и расширенный Панчухой этим летом. Штыки жандармов поблескивали на позднем осеннем солнце, что заглядывало в Волчиндол с дунайской стороны.
— Двенадцать гектолитров! — объявил Оливер, выходя из курятника.
— Ого! — удивились в толпе.
— Кукареку! — во всю глотку заорал легионер, детишки закукарекали вслед за ним.
Скоро весь Волчиндол полон будет петушиного пения. Пения радостного, потому что наконец-то попалась в ловушку самая вредная волчиндольская крыса.
В налоговом управлении Урбан Габджа добился, правда, отмены налога на половину своего кваска, но его ждало испытание похуже: государство привлекло его к ответственности, стегая по голому телу перекрученными параграфами закона об охране республики. Много сил положили волчиндольский староста и зеленомисские жандармы, чтоб снять с демократической дыбы этого дерзкого социал-демократа, «отравленного ядом партии красной звезды»[79], как утверждали инспектор с Панчухой.
КОЛОБОК-ПОСКРЕБЫШЕК
Для Марека Габджи, студента Сельскохозяйственной академии[80] в Восточном Городе, учебные будни очень тяжелы. Они, можно сказать, вдвое тяжелее, чем для других. Без конца его что-нибудь мучает. И в маленькую лужицу радости всегда опрокидывается целая бочка горечи: то беспричинно, то из-за какой-нибудь чепухи его охватывает печаль. Что-то есть в нем самом, что не дает ему жить беспечно. При всем том питание в академическом интернате до того скудное, что Мареку никак не удается округлиться, — только вверх тянется, как лоза. Вообще этот длинноногий юноша невероятно худ, настоящий скелет!
Товарищи его любят. Их дружба — в особенности перед экзаменами — доходит чуть ли не до обожания. Тогда все эти сынки богатеев, которых не слишком занимают сведения по сельскому хозяйству, потому что все свое время они тратят на развлечения, относятся к Мареку почти благоговейно. Он нужен им как ходячая энциклопедия, как человек, который все знает, все может объяснить, выполнить любое задание. Не следует поэтому удивляться, что студенты — главным образом богатые оболтусы, задающие тон в интернате, — берегут Марека, как лесного оленя в период, когда охота запрещена.
Одно не по душе добрым ребятам — это, когда Марек иной раз вздумает прогуляться с ними вечерком по ярко освещенной главной улице Восточного Города. Почти все студенты подыскали себе «курочек» из учениц различных городских школ и по вечерам фланируют вместе с ними по местному корсо. А перед этим битый час наряжаются в лучшие свои костюмы, бреются, душатся, пудрятся. И хотя на такие прогулки студенты всегда отправляются вдвоем-втроем — потому что и «курочки» ходят стайками, — Марека они с собой не берут. Слишком уж выделялся бы он среди них своим видом. Еще когда Марек соберется в город один — тогда, пожалуйста, трое из пяти товарищей всегда проводят его до ворот обширного парка академии. Но за ворота с ним они не выйдут, — всегда вдруг оказывается, что им надо срочно заниматься. Одни, которые попроворней, успевают скрыться в город, пока Марек еще возится со своим гардеробом; а медлительные прячутся по соседним помещениям, томительно выжидая, когда же он уйдет!
Конечно, все это имеет более глубокие причины, чем думает Марек Габджа. Он еще плохо знает мир, в котором живет. Лишь позже открылись у него глаза. Как-то в середине декабря, охваченный предрождественским настроением, мерил он длинными своими ногами главную улицу города. Его внимание привлекла ярко освещенная витрина: груды одежды громоздились во всю глубину и ширину витрины, озаренные отблеском от рекламных зеркал. Марек даже вздрогнул слегка, увидев свою длинную фигуру — да еще в пяти зеркалах сразу! Пять Мареков Габджей смотрели на него, на шестого, из-за рубашек, носков и свитеров!
Ах, все пятеро Мареков с некоторым испугом рассматривали его с головы до ног. Кепчонки у всех потрепанные, локти у пальтишек залатаны, вокруг пуговиц расползлись неправильной формы рыжие пятна, на которых проступали голубоватые нитки потертой ткани: манжеты брюк залохматились, и со всех десяти ботинок лезли в глаза трещины и заплаты…
Марек — живой, тот, что стоял перед витриной, — снял кепчонку, скомкал в кулаке; а глаза его бегали все беспокойнее, скользили по пальто, по ботинкам. С виноватым видом обратил он взор на выставленные товары — и вдруг все эти груды рубашек, носков и свитеров, платьев и шарфов начали сливаться в какую-то бесформенную и безликую массу. Зеркала витрины отражали теперь только его, Марека Габджу, его бедность и нужду… К счастью, милосердные нервы — вероятно, из сострадания, хотя и бессознательно, — приказали его ногам отойти от витрины.
До сих пор Марек воспринимал жизнь безыскусно, как он научился этому в волчиндольской среде и, в известной степени, в виноградарской школе. Но здесь он столкнулся с чем-то таким, что не укладывалось у него в