этом. Само ощущенье огромного города, в водовороте которого вертелось великое множество человеческих судеб, ощущенье гигантских масштабов столицы – оно, как ни странно, меня утешало. Казалось, ну что значу я сам и все мои чувства и переживания на фоне вот этой безбрежной, куда-то несущейся жизни? Для Москвы я – ничто, и любовь моя – тоже ничто; так, может, и в самом-то деле не стоит особенно все усложнять?
Заседания съезда я посещал с удовольствием. Интересными, главное, были там люди: со всей страны съехались сотни хирургов, и совсем молодых, и уже патриархов с почти легендарными именами. Я гордился, не скрою, своею причастностью к этому миру. Здесь были собраны, в сущности, лучшие люди страны: работяги и умницы, те, с кем можно было и побалагурить, и выпить, и поговорить о серьезных вещах.
Пообщавшись с коллегами, я даже вспомнил о своей диссертации, которую начал было писать после смерти жены – надо было хоть чем-то заполнить постылую, вдруг опустевшую жизнь, – но потом научную эту работу забросил. А теперь вдруг подумал: «Почему бы мне к ней не вернуться? Материала собрано предостаточно, тема самая что ни на есть актуальная. Очень кстати я и в Москве оказался: похожу-ка в научную библиотеку, посмотрю, что нового появилось по язвам желудка, а потом доведу, наконец, до ума то, что начал. Как-никак, уже четверть века оперирую эти самые язвы – пора подводить кой-какие итоги».
Когда закончился съезд, я отлежался-отмяк после заключительного банкета и стал ходить в центральную научную библиотеку. Это дело меня так увлекло, что я часто засиживался там до закрытия, и деликатные женщины из отдела периодики спрашивали меня: «Простите, а вы не могли бы прерваться до завтра?»
С шумящей после долгого чтения головой шел гулять по вечерней Москве. Я когда-то неплохо знал старый центр и теперь, вспоминая, распутывал хитросплетения улиц и переулков внутри Бульварного кольца. Конечно, многое здесь изменилось – теперь не узнать было фасадов старинных домов и витрин магазинов, знакомых по прошлым наездам в столицу, – но многое осталось таким, каким было. Остался задумчивый Пушкин над шумною площадью – такая же прозелень проступала по складкам его бронзового плаща, остались скамейки и липы Тверского бульвара, остался храм Вознесения у Никитских ворот, где венчались Пушкин и Гончарова, и остался сидящий за храмом «третий Толстой»: даже в чугунном обличье он производил впечатление редкостного обжоры, пьяницы и жизнелюба.
Я неспешно бродил по сиявшей огнями Москве, наслаждаясь еще непривычной мне волей и праздностью. Из запасов того коньяка, что привез с собой, каждое утро я отливал полбутылки в карманную плоскую фляжку и потом делал глоток-другой «Наполеона» или «Ани» в любой момент, когда мне захочется. Иногда заходил выпить чашечку кофе в какое-нибудь по пути подвернувшееся кафе. Красивые как на подбор официантки неизменно радушно встречали немолодого, но хорошо сохранившегося мужчину в отличном пальто и костюме, безупречно побритого и благоухавшего дорогим одеколоном – то есть встречали меня. Случалось, на меня с любопытством посматривали и красотки из-за соседних столиков – видимо, по одежде и по манерам принимая меня за какого-нибудь дипломата или банкира. Эти женские взгляды мне были, конечно, приятны – стало быть, я как мужчина был до сих пор интересен. Но мне не хотелось затевать никаких новых романов: хватало и старого, там, откуда я только недавно уехал.
XIV
Я гулял по Москве, удивляясь тому, как же быстро она из растерзанно-дикого города, заполоненного мусором и бомжами – а именно такой я помнил Москву начала девяностых годов, – превратилась в благопристойную и процветающую столицу.
Нищих на улицах теперь не встречалось. Разве что возле вокзалов, в подземных, кишащих людьми переходах еще попадались и инвалиды в колясках, тянувшие грязные руки к прохожим, и чумазые дети неизвестной мне национальности, клянчившие подачки так весело, с таким живым блеском в глазах, что хотелось не пожалеть их – а, напротив, завидовать их напористой жизненной силе.
Подземные нищие странным образом привлекали меня. Нередко, делая вид, что листаю журналы или рассматриваю безделушки на пестром лотке коробейника, я наблюдал жизнь нищей братии.
Оборванцы сидели на грязном асфальте у стен перехода, словно на берегу реки. Брызги монет вылетали время от времени из гомонящего, шаркавшего людского потока и, блеснув, падали в грязные шапки или жестяные коробки. Услышав, как звякнула очередная монета, нищие начинали кивать головами – но поразительно равнодушными, даже высокомерными оставались их лица. Возможно, что кто-то из нищих и впрямь сознавал свое превосходство над суетливо спешащими мимо людьми. Как ни крути, обитателям подземелья было больше известно о жизни, чем благополучным и сытым – но всегда озабоченным чем-то – жителям верхнего мира. Видно было, что даже и милостыню горожане бросают с таким виновато-испуганным видом, словно вот этою жалкой подачкой хотят откупиться от рока, задобрить судьбу – ту судьбу, что как будто глядит на прохожих глазами вокзальных бомжей.
А этим бояться уже было нечего, они уж и так опустились на самое дно: поэтому их отупелые, бледно-опухшие лица порой выражали бесстрашие обреченности. И во мне оживало народное древнее чувство благоговейного страха перед юродами, нищими, перед бродягами или слепцами – перед Божьими, как говорится, людьми…
Как-то в переходе под площадью трех вокзалов мне попытались гадать. На ступенях, ведущих в Казанский вокзал, – я как раз шел туда за обратным билетом – мою левую руку схватила цыганка.
– Подожди, дорогой, погадаю! – хрипло выкрикнула она.
С любопытством я посмотрел на нее. Худая, подвижная, смуглая, она вся состояла, казалось, из шелеста юбок и звона монист да еще беспокойного яркого взгляда.
– Ладонь-то, ладонь-то раскрой! – нетерпеливо приказывала цыганка.
Ухмыляясь и пожимая плечами, я разжал пальцы левой руки. Взгляд цыганки напрягся.
– Подожди-подожди, – удивилась она.
Склонясь, она жарко дохнула мне на ладонь, потом быстро протерла ее рукавом желтой кофты. Казалось, цыганка сама не верила в то, что увидела. Отпустив мою руку, она неуверенно пробормотала:
– Рука – не годится! Я лучше тебе по-другому сейчас погадаю…
Запустив руку в юбки, она достала круглое зеркальце и, наведя его мне на лоб, стала что-то высматривать.
– Напрямую смотреть нельзя – так чужую судьбу на себя принять можно, – поясняла она не то мне, не то себе же самой.
Но и зеркало, видимо, мало ей помогало. Подышав на него, протерев водянисто мерцающий круглый глазок, она вновь попыталась всмотреться в мое отражение. Неподдельный испуг проступил в ее