валяюсь в постели и стараюсь не думать, что в кармашке сумки у меня пачка сигарет «Пэлл-Мэлл» (это еще Антоновы сигареты, он, в сущности, был снобом, если судить по его пристрастию к заграничным сигаретам, две-три в день, не больше, — чудовищное благоразумие, о которое я разбивалась, как о панцирь). Да, так вот, кошмарная сцена: мы с Михаем — это мальчик, который играет в фильме, — лежали рядом на траве, отдыхали — голова к голове, — и я чувствовала себя страшно одинокой, брошенной и думала о том, что снова влюбиться мне будет наверняка не под силу, и вдруг мне захотелось, чтобы этот ребенок сказал мне что-нибудь хорошее и ласковое, пусть нескладно, но от души. Кажется, я даже протянула руку — погладить его по волосам. И тут вдруг поняла, что я просто смешна, вскочила и бросилась бежать в таком ужасе, будто спасалась от солдата, который пытался меня изнасиловать…
Вечерами я, случалось, прокручивала в голове сценарий фильма, в котором главный герой походил бы на Антона. В этом фильме всего должно быть поровну: и любви, и ненависти. Но я тут же убеждала себя, что такое равновесие соблюсти невозможно, тем более в фильме, и, отсняв его, я возненавижу Антона еще больше, а меня и так разрывали противоречивые чувства.
«Ты после госэкзамена за что хочешь взяться?» — спросил меня однажды Лазэр в перерыве между съемками.
Я ответила, что хочу снять фильм о молодежи. Он поинтересовался, в какой форме: мюзикл или что-нибудь серьезное? Я сказала — только не мюзикл: надоели эти дурочки, которые все ждут сказочного принца.
«Я хочу, чтобы герой фильма был некрасив и страшно застенчив. Такой тип забывает поздороваться с коллегами, то и дело сбегает с лекций и каждый вечер слушает «Лунную сонату».
«Этак все студенты побегут с лекций, когда посмотрят твой фильм».
«А может, купят себе проигрыватели и будут слушать «Лунную сонату», — предположила я. — Почему не принять такую альтернативу? Или все девушки станут влюбляться в дичков и уродов?»
Однако на повестке дня стоял госэкзамен и короткометражка, которую сделать надо было как можно приличнее. А нам не хватало ни смелости, ни опыта, и то, что в голове складывалось великолепно, на пленке выходило весьма посредственно. Возвращались в город под утро, когда все вокруг было свежим-свежо; открывались овощные ряды, и мы покупали яблоки и помидоры и вонзали зубы в прохладную кисло-сладкую мякоть — витамины, без них никуда. В такие минуты у всех будто крылья вырастали, и даже Штефан, наш художник, говорил не переставая, фантазируя о своих планах на будущее — этих планов у него хоть отбавляй. В такие утра никто из нас не ложился спать. За больницей, неподалеку от которой я жила, была теннисная площадка, мы шли играть в теннис — разминали косточки после ночного бдения, после нервотрепки. Играли, пока солнце не начинало припекать, потом всей компанией отправлялись на пляж, прихватив полную сетку помидоров, сбрасывали с себя одежки, бросались в воду, уже прогретую солнцем, а потом, растянувшись на мелком песке, грезили вслух о будущих победах, о международном успехе, о призе в Канне, о беседах с Джиной Лоллобриджидой. Штефан, наш художник, мечтал о выставке, от которой все обалдеют… Повернув ко мне голову — на губах налип песок, глаза сверкают, — он шептал мне на ухо:
«Я еще себя покажу, дай только срок…»
В эти минуты он хорошел: одухотворенное продолговатое лицо — и глаза совсем детские. А не то принимался смешить меня всякими шуточками: руки наши лежали рядом, не соприкасаясь, и я чувствовала себя чистой-чистой, чуть ли не невинной, как девчонка.
«Я буду рисовать птиц и коней», — шепнул он мне как-то.
«Почему птиц?» — удивилась я.
«Потому что они гордые и свободные», — сказал он…
Жгучее солнце лилось с неба, я пила его всем своим существом и задавала наивные вопросы, как школьница.
«Ты любил по-настоящему?»
«У меня нет ни одного друга, и я никого не люблю», — ответил он с гордостью.
«Бедняжка», — пожалела я, зарываясь в песок. И слышала, как он бормочет:
«Подумаешь, великая любовь, подумаешь, настоящая дружба…»
Потом, разомлев на солнце так, что лень было ворочать языком, мы засыпали на песке».
«Шофером в съемочной группе был Мотош, — мог бы рассказать Михай, юный актер, — и когда наши старички отправлялись к морю, я оставался один во всем доме и не знал, куда деваться от скуки. Мотош позвал меня в гости — ехать к нему на пятом трамвае до конца. Жена Мотоша, маленькая, очень симпатичная и застенчивая донельзя, она то и дело вытирала руки о передник, а на нем ни пятнышка не оставалось, такие были беленькие и чистенькие ее натруженные руки. В первый вечер я, помню, пошел в ванную простирнуть носки, но не тут-то было — она не позволила: негоже, мол, мужчине самому себя обстирывать. Я не сопротивлялся, и, честно говоря, словом «мужчина» она меня совсем купила. Один носок оказался драным, и, когда она взялась за штопку, я затараторил, что не стоит, что предки меня снабдили деньжатами, я лучше новые куплю и т. д. Тут же мне стало стыдно — тоже мне барин нашелся, — и я ее поблагодарил. Мотош очень гордился пятью своими сыновьями, все, как на подбор, умные ребята. Старшему исполнилось тринадцать, и он читал какое-то творение в трех томах про Наполеона. На истории просто помешался. «Сколько себя помню, по истории у меня всегда десятка», — так он передо мной хвастался. Мне отвели высоченную кровать, пришлось залезать на нее со стула. Мать Мотоша была родом из Баната, она говорила на таком диалекте — животики надорвешь. Картошку называла картофля, а комнату — покой. По утрам, когда мы приезжали со съемок, в парадной комнате, со стеклами, заклеенными голубой бумагой, царили полумрак и прохлада. Я валился на простыни из грубого полотна, дивно пахнущие мылом и щелоком, зарывался головой в мягкие подушки и засыпал сном младенца. Как-то в воскресенье Мотош пригласил съемочную группу к себе в гости, весь огромный дом, конечно, оповестили о событии, так что, когда наш грузовичок остановился у ворот, окна везде были распахнуты, а все места заняты, как в театре на модной премьере… На Штефана напала какая-то бесшабашная веселость, я его таким никогда не видел. Мне даже показалось, что он сам смущен и побаивается, как бы это настроение песком не просочилось сквозь пальцы. Вообще-то я его недолюбливал и даже слегка презирал за равнодушное, как мне казалось, отношение к жизни. Но в эти мгновения он выглядел совсем молокососом, чуть ли не моложе меня — я-то в свои семнадцать