себе «фиатик» и буду кум королю».
По субботам у его невесты устраивались вечеринки, где Штефан неизменно присутствовал. Крутили пластинки — мексиканские или Ницеску, к которому невеста питала особое пристрастие. Стайкой являлись ее подружки — молоденькие учительницы (жили они в городе, а работали в селах), все, как одна, в прозрачных нейлоновых платьях, голубых и розовых, на крахмальных сатиновых чехлах. Они с опаской передвигались на модных шпильках. Но Штефан, вспоминая о той поре своей жизни, первым делом видел перед собой радующее глаз обилие бутербродов. Чего-чего, а бутербродов на этих пирушках хватало: с рыбной пастой, с колбасой и горчицей, со щедрыми кусками ветчины — они громоздились на фарфоровых блюдах, россыпью лежали на столах, на стульях, даже на полу — тонкий женский каблук нет-нет, да и вонзался в их мякоть, и сколько тут было ахов и охов! Провинциальные развлечения, стакан с цуйкой, ненароком опрокинутый на розовое платье, обтягивающее тугую грудь, которую можно ласкать во время танца сквозь жесткий, неприятный на ощупь нейлон. Воздушные платья, бутерброды, битые пластинки, бутылки из-под вермута, сваленные в кухне за печкой, — вот и все, что осталось от той жизни. Да еще бессвязные обрывки дурацких диалогов:
«Где крыша?»
«На что тебе крыша?»
«Хочу на крышу».
«Не ори, а то мои проснутся и устроят концерт».
…Собирались по субботам, отдых вполне заслуженный — как же без разрядки в конце рабочей недели? И только Штефан не чувствовал себя вправе развлекаться. Ему нечего было праздновать по субботам — ни малейшего повода для радости. После полуночи возвращался домой, один или с розово-голубой девушкой, в коридоре разувались, чтобы не шуметь, от холодного цементного пола оба начинали дрожать, торопливо раздевались и ныряли в постель. Еще до рассвета девушка уходила, он слышал шлепанье босых ног по ледяному цементу и скрип осторожно открываемой двери. Он вскакивал, не одеваясь и трясясь от холода, быстро разводил огонь, потом снова залезал в постель и ждал, пока станет теплее. Включал приемник, слушал последние известия, погоду и обзор печати. Потом настраивался на короткие волны, ловил легкую музыку, и далекий женский голос шептал ему слова любви. На сердце скребли кошки, он закрывался с головой и под одеялом глотал слезы.
Наступало воскресенье; звонили колокола; за окном занимался зимний день, холодный и неприветливый. Он брался за книгу, но скоро его одолевала дремота, и он впадал в забытье, не выпуская книги из рук. Просыпался, когда уже совсем рассветало, огонь весело потрескивал в печи; совсем другой, куда уютнее казалась теплая комната, пробуждался аппетит, но подниматься все равно была лень. В дверь стучали, и раздавался голос хозяйки:
«Вы уже встали?»
«Нет, я еще в постели», — отзывался Штефан.
«Можно войти?» — спрашивала хозяйка.
«Конечно, конечно», — заверял он любезно.
«Извините за беспокойство, мне надо взять платье из шифоньера. Сегодня, сами знаете, воскресенье», — объясняла хозяйка.
«Вы в церковь?» — интересовался он.
«Да, — с вызовом отвечала хозяйка. — У нас ведь свобода религии».
«Вы верите в бога?» — спрашивал Штефан.
«А как же?» — изумлялась она.
«А я вот не верю, — объявлял Штефан. — Я давно перестал верить, еще когда был совсем маленький».
«Вот она, нынешняя молодежь», — вздыхала хозяйка.
Она выходила, покачивая объемистыми бедрами и оставляя в комнате тяжелый запах пота. «Лучше бы мылась почаще, чем в церковь ходить», — брезгливо думал Штефан.
Встреча Нового года, улыбки женщин… Мимолетность, непосредственность — все, чем может пленить женская улыбка, прелестная именно своим непостоянством, отнюдь не было свойственно школьным дамам. Гримаса улыбки не сходила у них с лица, запланированная, как награда, которая полагалась за все прошлогодние неприятности, за все взбучки от мужей и начальников. Их улыбки прекрасно гармонировали с бумажными гирляндами, развешанными по учительской, с бисквитными пирожными и с именными карточками, положенными первыми учениками перед каждой тарелкой.
«Какая красивая у нас рождественская елка», — говорит Штефан.
«Вы хотите сказать, новогодняя», — поправляет его директорша.
«Именно».
«Только бы не стащили куклу», — говорит директорша.
«Какую куклу?»
«Куклу старшего инспектора. Драгуцою привез ее из Франции, привез мне, но у меня-то детей нет, на что она мне? Вот я и подарила ее товарищу старшему инспектору. Ему пригодится».
«И много у него детей?» — спрашивает Штефан.
«Трое».
«Все равно одной куклы мало на троих», — предполагает Штефан.
Идиотизм какой-то, думает он, его разбирает смех, всю новогоднюю ночь стеречь куклу старшего инспектора.
В конце концов он напился и забыл про эту нелепую куклу, а ее и в самом деле стащили…
Новогодняя ночь, натянутые лица людей, сидящих за столом, и он, задающий себе вопрос: «Они счастливы?» Большинству из них за сорок, и Штефану очень хочется знать, довольны ли они жизнью, сбылись ли их мечты. Даже сейчас, когда они пируют и веселятся, в их жестах сквозит торжественность, с какой они раскрывают классный журнал в начале урока: «К доске пойдет…» В большинстве своем они прошли войну, много выстрадали, а сейчас живут спокойной жизнью, надежно и прочно, но счастливы ли они? В эту ночь к Штефану на несколько часов вернулась старинная его страсть заглядывать в человеческие души, проникать в их таинство.
«Что-нибудь осталось?» — спросил он.
«Выпить? — удивился учитель химии. — Да и четвертой части не выпили. Дрянное вино. Бурда какая-то…»
«Я вовсе не об этом», — поморщился Штефан.
Однако для откровенных разговоров он был недостаточно пьян, так что предпочел сидеть один в углу учительской. Полчаса спустя он снова подошел к учителю химии и принялся втолковывать ему смысл своего вопроса: ведь он имел в виду не выпивку, а совсем другие материи — идеалы или мечты, называйте их, как хотите; остаток ночи он протанцевал с молоденькой учительницей, студенткой-заочницей второго курса. Домой возвращался под утро вместе со школьниками, которые тоже расходились по домам с собственного праздника, расходились парочками, держась за руки, и приветствовали Штефана почтительно, а он дорого бы дал за то, чтобы они любили его, чтобы в их улыбках светилась любовь, а не это холодное и безразличное уважение, оскорбительное уважение ученика к учителю.
«…В начало второго семестра моего дядю, который к тому времени был уже инспектором роно, сняли с должности, причем одной из причин послужило обвинение в «семейственности». Поскольку моя служба была прямым результатом этой семейственности, то я вылетел из городской средней школы и оказался в сельской — в одном из окрестных сел. Жить там мне не хотелось, каждый раз я приезжал и уезжал, за что на педсовете меня критиковали как «перелетную птицу». Автобусная остановка у банка, лиловый рассвет, рабочие, поджидающие автобус (за городом небольшой лесопильный завод), говорят о