к детям, искурившим все его сигареты, и к продавленному дивану, ручки которого обгрызла притащенная младшим сыном с улицы маленькая и визгливая, если на нее наступишь, собачка с идиотским именем Каштанка.
* * *
Стал смотреть фильм о Чехове и не смог. Нет, я, конечно, досмотрел до конца, но… все равно не смог. Я легко посмотрел бы фильм о Горьком, о Куприне, о Бунине даже, но о Чехове… Это все равно что представлять историю болезни любимого человека в картинках или рукопись рассказа «О любви» изучать под микроскопом – вот здесь строчка вниз уехала, здесь неаккуратно зачеркнуто, а здесь, в том месте, где Алехин прощается с Анной Алексеевной, преогромная, безобразная клякса. Мне все хотелось переделать в фильме: каждую сцену, каждое слово, каждый жест. Разве мог Чехов говорить обычными словами? Заглавную роль хорошо играл… Господи, ну разве могла у моего Чехова быть жидкая борода?! Она была густой, каштановой, волнистой, и Авилова была неземной красавицей с волнующей грудью. Чехов вообще не умер, а выздоровел, они поженились, забрали к себе жить Ваньку Жукова и Каштанку! Это Горький умер. Вернулся к большевикам, женился на Книппер и умер69. У него так в протоколе о вскрытии и было написано две причины смерти: «Книппер и большевики». Большевиков, понятное дело, власти немедленно вычеркнули, но врачам дали по десять лет без права переписки.
* * *
Перечитывал «Степь». Когда читал в первый раз, еще в школе, почти ничего и не запомнил – только цыпленка, который лежал накрытый тарелкой в коридорчике, в доме, куда определили Егорушку жить на время учебы в гимназии. И цыпленка‑то лишь потому запомнил, что было мне удивительно – Егорушке разрешили его есть ночью, если захочется. Моя мама ничего не разрешала есть ночью. И на ночь тоже не разрешала. И цыпленок должен был быть в холодильнике. Не ровен час испортится.
Короче говоря, дочитал я «Степь» и стал представлять, как Егорушка пойдет в первый класс гимназии, а потом и вспоминать, как я сам пошел в первый класс. Выяснилось, что ничего‑то я толком уже и не помню, кроме того, что учительницу нашу звали Елена Владимировна. Или Ивановна. У нее был низкий, грудной голос, и она пела с нами песню про юного барабанщика. Помню еще, как мой одноклассник написал в диктанте «Дети спрятали ежика в шахту» вместо «шапку» и мы все умирали от смеха, а одна девочка жалела его. Не одноклассника, а ежика, которому в шахте есть будет нечего и он умрет от голода в угольной темноте, а нам смешно, потому что мы дураки.
Помню жареные пирожки с повидлом по пять копеек и молочные коржики по девять в школьном буфете. Или коржики стоили одиннадцать… Помню пятна, которые пирожки оставляли на школьной форме, помню, как расписался вместо родителей в табеле за первую четверть. Нет, у меня там двоек не было – одни пятерки. Просто родителям было вечно некогда. Вот я и… Еще я вспомнил, как вечером 31 августа чистил гуталином свои новые ботинки до зеркального блеска. Папа сказал, что школьник должен их сам чистить. И я начистил их, а заодно и себя и даже стиральную машину, возле которой я сидел на маленьком стуле, ножка которого совершенно случайно наступила прямо в открытую банку с этим дурацким гуталином. Сама и наступила. Хорошо, что это все было вечером, а не утром. Иначе бы меня не успели отмыть и никакого первого сентября у меня не было бы, а вечером меня и отмыть успели и наказать. К чему я это все…
В этот раз при чтении «Степи» запомнилась мне фраза: «Русский человек любит вспоминать, но не любит жить». И правда. Впрочем, у Чехова все правда.
* * *
Мне не так уж и сложно представить ладанку, в которой зашит написанный микроскопическими буквами маленький отрывок из «Ваньки Жукова», или «Дома с мезонином», или «О любви», или вовсе насыпана горсть земли из Мелихово или Ялты. Могу даже вообразить подлинные осколки стекла от Его пенсне, которыми торгует из‑под полы в подворотне чеховского дома‑музея филолог‑расстрига с трясущимися от похмелья руками. Другое дело – представить зашитый в ту же ладанку монолог Родиона Раскольникова или речь прокурора из «Братьев Карамазовых». Или покупку с рук за несусветные деньги хотя бы занозы от древка толстовской косы. Вы попробуйте – представьте. Попробовали? То‑то и оно…
* * *
В музее Чехова, что на Садовой‑Кудринской, музейная старушка подвела меня к вешалке в прихожей и с гордостью сказала:
– Та самая. И крючки на ней настоящие.
И правда, крючки были старинные. Теперь таких не делают. Я сфотографировал вешалку и спросил:
– На каком из крючков он вешал пальто?
Оказалось, что никто не знал.
– Тогда, – говорю, – надо потереть все полтора десятка крючков. Таков обычай.
– Интересно как, – сказала музейная старушка. – Я никогда ничего не терла. Только нос собаки пограничника.
– Да я и нос собаки пограничника никогда не тер, но тут такой случай… Каждый человек, считающий себя интеллигентным…
Тут я не выдержал, отвернулся и, кое‑как запихнув улыбку в усы, в бороду и даже в карман, бочком‑бочком стал двигаться в направлении стрелки «продолжение осмотра».
В одной из комнат, увидев, что я пошел к выходу и уже почти вышел на лестницу, ведущую со второго этажа на первый, другая старушка поднялась со стула и сказала мне:
– Мужчина, вернитесь. Вы же купили разрешение на фотографирование, а почти ничего не сфотографировали. Сделайте хотя бы несколько снимков.
Я подумал, что нет смысла фотографировать то, что и без того помнишь наизусть… и послушно вернулся к старушке. Она тронула меня за рукав:
– Вот посмотрите, какой прекрасный портрет Антона Павловича. Его сделали сразу после свадьбы. Обязательно его сфотографируйте.
Я сфотографировал. В конце концов, у меня не пленочный, а цифровой фотоаппарат.
Рядом с послесвадебным портретом висела в рамке неизвестно как здесь оказавшаяся мелиховская фотография, на которой Антон Павлович был сфотографирован в окружении деревенских баб и детишек. На табличке приведена цитата из чеховского письма Суворину, которое он послал ему в апреле девяносто пятого года из Мелихово: «Ходил в деревню к чернобородому мужику с воспалением легкого. Возвращался полем. По деревне я прохожу не часто, и бабы встречают меня приветливо и ласково, как юродивого. Каждая наперерыв старается проводить, предостеречь насчет канавы, посетовать на грязь или отогнать собаку. В поле поют жаворонки, в лесу кричат дрозды. Тепло и весело».
Был бы я художником – непременно написал бы большую картину «Чехов проходит по весенней деревне». Как юродивый. Не