сообщить мы обязаны.
– Конечно, обязаны! Разве я против?
Дожидаться милиции мне не хотелось. Тошнило от одной только мысли о снятии показаний, о протоколах – да еще, что весьма вероятно, о паре недель в КПЗ. Рыжей уже не поможешь, ребенка я сдал, так что роль моя в этой печальной истории была исчерпана. «Как и во всех остальных историях тоже», – подумал я, даже не подозревая, как я ошибался. Судьба готовила мне еще много сюрпризов. Но тогда, ранним утром в роддоме, я об этом не мог еще знать.
– Что ж, прощайте, – обратился я к женщинам в белых халатах. – Прощай и ты, Иван Григорьевич. Будь здоров!
XXXVII
Что было потом, помню плохо. Помутнение сознания уже не впервые накатывало на меня – видимо, так развивалась болезнь, продолжавшая тлеть в моем теле и мозге, – и в такие моменты я воспринимал окружающее не в виде единой картины, где каждый фрагмент как-то связан с другими, а в виде обрывков, бессвязных клочков, вызывавших недоумение. Вопросы «что это?», «зачем?» и «как я здесь оказался?» преследовали меня. Мне все время хотелось порвать паутину невнятной реальности: так, наверное, муха отчаянно бьется, пытаясь порвать те паучьи тенета, в которых она оказалась. Но, как я ни бился, предметы и звуки назойливо липли ко мне.
Я брел по окраинным улицам, сворачивал в проходные дворы, переулки, как будто сбивая со следа погоню и убеждая себя в том, что для этого – чтоб запутать следы – надо прежде запутать себя самого.
Машин и людей на окраине было немного; но и те, что встречались, так медленно плыли в расплавленном воздухе, проходя друг сквозь друга, словно они были тени. Зато настоящие тени заборов, домов и фонарных столбов – те, напротив, казались так осязаемо-выпуклы, что я перешагивал их осторожно, опасаясь споткнуться о них. Казалось, все в мире вывернулось наизнанку, и было мучительно-трудно существовать в этом ложном, изнаночном мире.
Булыжная улица круто снижалась, а внизу, за сараями и садами, плавилась лента реки. И я, словно был заколдован рекой, побрел к ее блеску.
Зной давил нестерпимо. Задыхаясь и путаясь, я продирался в кустах ивняка, сквозь их непролазную, всю в нечистотах и мусоре, чащу. Берег был илистым, топким. И вот странно: вода, по которой я брел, поднимая клубы серой мути, казалось, совсем не имеет к реке отношения. Потому что сама-то река, вся сиявшая солнечной рябью, продолжала течь где-то там, вдалеке, в недоступном мне мире. Раза два я споткнулся, упал – но, даже мокрый насквозь, я не стал реке ближе, и река мне не стала понятней.
Помню понтонный причал, на котором толпился народ. Люди смолкли, увидев меня, и смотрели испуганно, пока я брел мимо них. Вода стала глубже, поднялась до пояса, и мне пришлось выйти на берег.
Помню густо заросший овраг и тропу, уходившую вверх. Цепкий хмель оплетал кусты, и в этой зеленой, причудливо спутанной чаще слышались шорохи, что-то ползало и свиристело. В косых лучах света перелетали какие-то птицы. «Где я?» – снова вставал неотвязный вопрос, и я растерянно озирался.
На одной из ветвей я увидел красно-зеленого попугая – окончательно в этот момент убедившись, что я не в себе. Попугай, переступая по ветке и наклоняя головку, смотрел на меня круглым лаковым глазом. Эта птица-галлюцинация проговорила вдруг сиплым голосом:
– Привет! Как дела?
Я уж собрался ответить ему – но попугай нырнул в чащу кустов.
– Дур-рак! – услышал я напоследок.
Возможно, это была и не галлюцинация: мало ли городских попугаев улетает из клеток?! Я вот тоже, можно сказать, вылетел из своей прежней клетки – чтоб умереть на свободе.
Тропа вела вверх. Узловатые корни, лежавшие поперек нее, были словно ступени – и я карабкался выше и выше. Открылась лужайка: посередине ее росла яблоня. Я сорвал ядовито-зеленое твердое яблоко, машинально его надкусил, и оно показалось мне вкусным. Я сорвал и съел еще несколько штук. Что-то длинное, черное проскользило в ногах и пропало в траве. «Наверное, уж – или, может, гадюка…» – подумал я тупо.
Шатаясь, я побродил по лужайке. Под ногами валялись пустые пластмассовые шприцы – но я не был уверен, что они не мерещатся мне. Отойдя чуть в сторонку, я упал лицом в траву и тут же заснул.
XXXVIII
Когда очнулся, уже были ранние сумерки. Чувствовал я себя лучше, но долго не мог понять: где же я нахожусь? Какие-то смятые листья вокруг, издающие пряный лекарственный запах, какое-то дерево там, на лужайке, а под деревом что-то делают пять или шесть человек.
Они то садились, ложились, то поднимались и начинали бродить вокруг дерева, то снова ложились ничком на траву. Движения их были сонно-замедлены: словно всех опоили дурманом. Потом я увидел, как один из них стал пережимать себе руку красным жгутом, подтягивая его зубами, и догадался: «Да это же наркоманы…»
На эту публику я насмотрелся в больнице, во время дежурств. Бывало, за сутки поступало сразу несколько человек в наркотической коме, и персонал реанимации к утру падал с ног, пытаясь вернуть их с того света на этот. Обидней всего было то, что усилия эти бывали, как правило, совершенно напрасны. Через некое время тот или та, кого удавалось спасти, поступал в реанимацию снова: синий, бесчувственный, с точечными зрачками.
Пока я приходил в себя после сна, на поляне под яблоней что-то происходило. Над кем-то лежащим склонились двое и тормошили его. Вдруг эти двое вскочили с неожиданным для наркоманов проворством, и один из них громко сказал:
– Пацаны, Милка врезала от передозы! Надо отсюда валить…
Все куда-то исчезли. На лужайке осталось недвижно лежащее тело. Кое-как я поднялся – ноги были как ватные – и пошел посмотреть на него.
Тщедушная девушка в джинсах и сереньком свитере раскинулась навзничь. Признаков жизни она и вправду не подавала. Ее скуластое лицо было лилового цвета. Я приподнял ее веки: зрачки были точечными. «Жалко девчонку, – подумал я, – совсем молодая…»
Запрокинув бесчувственной девушке голову, я припал ртом к еще теплым губам. Что было силы, вдул воздух ей в легкие: грудь девушки приподнялась, опала – и что-то, я слышал, заклокотало в ее грудной клетке. Затем я несколько раз сильно нажал ей на грудину – так, что под ладонями даже хрустнуло – и снова вдул в ее легкие воздух.
Я давно