завершен. Его оставалось только покрыть лаком для защиты от солнца и влаги, а это значило, что настал тот самый день сватовства. Накладывая последние штрихи, я обретался мыслями не здесь, на деревянных лесах, а напротив родителей Евы, наряженный в накрахмаленную рубаху, подпоясанный тем самым кожаным ремнем, что так давно подарил мне отец. Погруженный в грезы, я, оставляя работу свою, забыл о перемазанной в краске ладони и испачкал охрою нос. Заметил я это, только вернувшись домой, когда пятно на лице схватилось коркой и отмыть его стало не так просто. До вечерней молитвы оставалось около получаса, и я спешил оттереть краску водой и мылом, но терпел неудачу за неудачей. Керосин помог, но от него и от продолжительного трения кожа покраснела, как обожженная. Каким же увидят меня милая Ева и ее родители, если я сейчас же не приведу себя в порядок?
Ладно, лицо, должно быть, скоро перестанет быть таким красным, а аромат лаванды от свежей рубахи переборет керосин. Матушки не было, и я без спросу залез в сундук. Все перерыл в поисках своей воскресной одежды, вытряхнул на пол расшитые материны платья. Нет, хоть ты тресни! Растерянно поднялся, выглянул в окно и увидел брюки свои и рубашку, развешенные на просушку во дворе. Но не в обычном же костюме идти в такой особенный день? Из кучи когда-то аккуратно сложенного, а теперь скомканного белья вытянул отцовский пиджак, а за ним и все остальное. Ремень тоже нашел, но с огорчением обнаружил, что тот стал для меня невозможно короток.
Я и прежде слышал, что не вышел ростом по сравнению со своими предками, но до конца понял это только теперь: застегнув свободные в поясе брюки, я увидел волны складок на штанинах от колен и до ступней. Подвернул края вовнутрь на четыре пальца – пойдет. В пиджаке я и вовсе утонул, поэтому решил, что будет довольно и одной рубашки, которая села очень даже прилично, немного только пузырилась на животе, заправленная под широкий отцовский ремень. Запихнул в сундук остатки одежды, дав себе обещание разобрать все, когда вернусь, и побежал в молельный дом.
Сперва я решил, что лучше всего поймать родителей Евы после службы. На улице как-то сподручнее говорить о таких вещах, а потом – как пойдет. Или нет? Лучше прийти к ним, постучать, собрать всех в одной из комнат, и братья ее, так уж и быть, пусть тоже послушают. Нет. Это как-то неловко. Вдруг после службы ее отец не сразу пойдет домой. Или я постучусь, а мне не откроют. В итоге успокоился на том, что лучше всего подбирать краски по ходу письма: да поможет мне Бог!
Из-за задержки с выбором наряда я, конечно, не успел занять свое привычное место поближе к семейству Шмидт. Опустился на свежеструганную скамью рядом с герром Фрезе, он кивнул мне с нестираемой улыбкой – славный старик. Беленькую головку Евы было вовсе не разглядеть, и я погрузился в молитву, искреннюю и глубокую. За биением собственного сердца не услышал, как пастор закончил проповедь. Сегодня его благословение звучало особенно, и я, вдохновленный, вытянулся и расправил наконец плечи, когда на затылок мне легла тяжелая ладонь: отец осматривал меня придирчиво, как свежую роспись.
– Болван! – Он втянул носом воздух, сморщился и повернулся к выходу. Поспешившая за ним матушка замерла на пороге:
– Дорогой, ты зачем надел отцовские брюки? Пойдем на воздух, а то раскраснелся весь.
Святые угодники! Я и вправду был болван, что решил в таком виде просить руки Евы. Краснорожий вонючий болван в чужих штанах.
Так я и стоял, как выточенная из дерева статуя Девы Марии, когда по щеке меня погладила легкая улыбка милой моей Евы, под руку с матерью выходившей из молельного дома. Она не могла знать о моем намерении, но, чуткая и внимательная, будто сама догадалась, умница. Герр Шмидт следовал за ними, как суровый страж со старинных маргиналий. Повинуясь неведомой силе, я вышел вслед за семейством. Вот он, идеальный момент! Осталось только подойти к ним, сперва поприветствовать, конечно, а потом…
Все слова, которые я копил, оттачивал за бесконечный месяц разлуки с любимой, как горох, рассыпались и затерялись на пыльной песчаной дороге. Ладно, пусть они идут вперед, решил я, нагнать всегда успею. Только вспомню, что я должен сказать. Вот так, например:
– Добрый вечер, герр Шмидт! Фрау Шмидт, вашу ручку! Я, как вам известно, сын художника Янцена…
Идиот! Конечно, им известно. Надо просто:
– Здравствуйте! Я хочу жениться на вашей дочери. Можно?
Шайзе, прости Господи. И взбредет же в голову такая дурь.
Так, за мучительными словесными пятнашками, и пришел к дому Шмидтов, опустошенный, как бурдюк бедуина. Увидев двух всадников у овечьей изгороди, подумал было, что от переживаний вовсе лишился рассудка. Лошади под ними были не меннонитские, а местные, поджарые и сухие. На головах наездников восседали гнезда тюрбанов.
Герр Шмидт, по-видимому, не меньше меня удивленный приездом гостей, дождался, пока они спешатся, и проводил их в дом. Я рванул с места и, стараясь не растревожить лошадей сбитым своим дыханием, замер под окнами первого этажа, прислушиваясь. Мужчина в тюрбане обратился к герру Шмидту по-узбекски. Я прислушался и понял, что он просит женщин уйти. Герр Шмидт отозвался:
– Добрый вечер. Пожалуйста, скажите, кто вы?
– Потом. Пусть сначала женщины уйдут.
Судя по послышавшимся гулким шагам, хозяин дома уступил гостям.
– Ну, говорите. – Голос герра Шмидта не выдавал беспокойства.
– Мы от Сулейман-паши. Он здесь большой человек. Он хочет жениться на твоей дочери. Приготовь ее и привези утром во дворец хана, он будет там.
– Спасибо, конечно, но этому не бывать. Ваш Сулейман – иноверец. Наверняка немало душ загубил. Пусть крестится и прощения заслужит у Господа. Тогда, может, поговорим.
– Э, ты дерзкий отец! Так не будет. Неужели не знаешь, что нет бога, кроме Аллаха? Отдай дочь! – Что-то звякнуло, будто вилкой о нож.
– Я свое слово сказал. Убирайтесь и передайте его своему паше.
– Зря ты, отец, ой зря! Сулейман-паша богатый выкуп даст за девку.
– А будешь не согласен – так ведь он сам ее возьмет, и останешься ты ни с чем, – вступил второй гость, не сказавший до этого ни слова.
– Вон! – Герр Шмидт прогрохотал шагами до двери, распахнул ее и замер в проеме, указывая пришельцам на лошадей, поедавших сено из овечьих яслей. – Вон! Убирайтесь!
«Тюрбаны» вскочили в стремена и унеслись, остро присвистывая. Я оставался еще какое-то время под окном, боясь, что меня обнаружат теперь. В комнате дома Шмидтов затопали, заплакали, а потом и вовсе завыли. Хозяин, так и не переменив сурового тона, успокаивал:
– Хватит реветь!