подробно, до запахов…
Потом, после переезда сюда, рыбалка стала одной из работ. За день-другой надо было наловить с десяток карасей, чтоб не питаться совсем уж постно.
И это надолго отбило охоту сидеть с удочкой. Удовольствия я особого уже не получал, а какое тут приключение – рыбачить в двадцати шагах от домика, зная, что поймаешь карася, в лучшем случае сорожку или, если уж совсем повезет, окуня. Водятся в пруду карпы (а может, это просто крупные караси), но на червя они не клюют. Да и вообще не видел, чтобы кто-то ловил здесь большую рыбу. Одни разговоры: вот раньше… А она иногда подпрыгивает из воды, эта большая рыба…
Когда с деньгами стало лучше, рыбалка забылась, удилища – стволики тонких сосенок – постепенно попортились и были пущены на колышки для подвязки помидоров. Сумка со снастями пылилась где-то в чулане.
К рыбе я тоже долго был равнодушен – мог поесть, но без большого желания. Лишь после сорока вдруг стало хотеться рыбы. До дрожи буквально. В Москве я стал покупать горбушу – копченую, соленую, если встречалась, сырую, которую жарил, запекал, варил; в Минусинске – хариуса, ленка, пелядь на Торгушке. Организм, что ли, требовал. И требует.
Правда, самому рыбачить по-прежнему не хотелось. Одной из причин было то, что я узнал (уже более чем взрослым, к своему стыду): в отличие от большинства млекопитающих, рыбы достигают половой зрелости в пять-семь лет, а многие осетровые в районе пятнадцати.
Это надо умудриться дожить до пятнадцати лет.
И покупка на рынках, в магазинах стала хоть небольшим, лицемерным, по сути, но все же оправданием того, что я в ловле, в лишении жизни рыбы самолично не участвую. А покупная ведь все равно уже поймана, жизни лишена…
Прошлым летом вернулся к рыбалке. Сосед, из тех, кого местные называют дачниками, принес родителям свой улов – карасика, пяток сорожек и несколько пескарей. Сами соседи с такой мелкотнёй не возились, отдавали маме, а она жарила и делала уху.
Тут же во дворе был и я. Увидел пескариков в ведерке, и захотелось рыбачить. Резко и сильно. Прямо взять и побежать… Потом уже понял, что в прошлое захотелось, в подростковость захотелось, но не в школьную, а в ту – на берегу Енисея, его заливчиков, к тем друзьям дворовым, о которых давным-давно ничего не знаю, но тогда они были настоящими, казалось, на всю жизнь…
Расспросил соседа, где он поймал пескарей; оказалось, за плотиной, в Лугавке. Метров двести отсюда.
На другой день нашел сумку со снастями, под удилище приспособил относительно тонкий и гибкий стволик сосны, привязал леску, на нее – поплавок, грузило, крючок… Мама, наблюдая за моими приготовлениями, шутливо удивилась: «Роман, однако, на рыбалку собирается». И я, пятидесятилетний, с плешивой макушкой, с пузиком и расползшимися боками, ощутил себя даже не юным, не подростком, а ребенком в том возрасте (дошкольника, школьника первых классов), когда он начинает пробовать делать взрослые дела. Помню, обрадовался, что мне удалось более-менее правильно привязать леску к крючку.
А рыбалка в тот раз была неудачной. Неудачной в смысле улова: наживку терзали гольяны – меленькая рыбешка, которую, кажется, не едят, – часто срывались с крючка, а тех, что цеплялись, я отпускал.
Перед этими гольянами у меня какое-то застарелое чувство вины. Сколько мы переловили их на банки (надеясь, конечно, что в банку зайдут пескари и ельцы), и этих выловленных пекли на раскаленных солнцем носах лодок-казанок (но, конечно, не ели, хотя и пробовали), или я нес их к бабушке, высыпал кошке или курицам. Да и за размер их обидно. Красивая, в сущности, рыбка, предельно уменьшенная копия гольца или ленка… Не повезло гольянам.
Поймал тогда трех-четырех пескарей и парочку небольших сорожек.
Но то, как скакал поплавок, сама прыгающая на крючке рыба вызывали удовольствие и непривычное уже, давно забытое душевное отдохновение. Ну и рыбачил-то я в первую очередь не ради рыбы, а пытался отдохнуть, увлечься, переключиться.
С тех пор почти каждые утро и вечер ходил за плотину. Иногда возвращался с уловом, чаще же почти или совсем пустым. Но неизменно в хорошем, вернее, необычном настроении.
А в сентябре хорошо ловилось, особенно пескари. Мама жарила их, а потом заливала яйцами.
Отец, боявшийся в последние годы есть рыбу из-за костей (зубов почти не осталось), осторожно пробовал это блюдо, вспоминал: «Я пацаном на Каче пескарей натаскаю, мать вот так нажарит – лакомство. Мясо-то редко тогда видели».
Это он вспоминал начало пятидесятых и речку в Красноярске. Он то время часто вспоминал в последние годы…
В Крыму, кстати, вблизи того места, где живут родители жены, тоже протекает речка с названием Кача. Наверное, у обеих рек название тюркского происхождения. Про красноярскую Качу более-менее знаю (разбирался несколько лет назад) – на ней жили люди, называвшие себя изыр-кичи, то есть «люди, живущие на стремительной реке» – у Качи действительно мощное течение. Русские это «изыркичи» упростили до «качи», и людей назвали качами и качинцами.
Тех качинцев давно уже нет – как обтекаемо пишут в разных этнографических статьях, они ассимилировались с русскими и хакасами. Нет и коттов, камасинцев, аринцев и других племен и народов, обитавших на месте современного Красноярска. У них там был свой город – ну или большое стойбище, – который назывался Кызыл-яр-Тура… То есть Красноярск возник не на пустом месте, и в названии есть явная преемственность, так как Кызыл с тюрского – красный. И там действительно земля красноватая, и яр – крутой берег – есть.
Впрочем, в других статьях и книгах даются другие сведения, выдвигаются другие гипотезы: изыр-кичи это не народ, а один из родов хакасов, и Кызыл-яр-Тура не местное название поселения, а калька с русского, а первоначальное поселение называлось как-то иначе…
Никаких следов существования дорусского населения в Красноярске и его окрестностях нет. Если, конечно, не пойти в краеведческий музей.
Недавно заглядывал в таблицу национального состава жителей Красноярска, не увидел ни одного сибирского народа. Русские, украинцы, татары (наверняка не сибирские), армяне, азербайджанцы, киргизы (уж точно те, из Средней Азии, а не местные кыргызы), немцы есть, белорусы, таджики. Ну и графа «Другие национальности» с двумя десятками тысяч человек, в числе которых, надеюсь, есть и те, кто назвался качинцем, коттом, сагайцем, а может, там сплошь эльфы…
Красноярск по большому счету мало чем отличим от Новосибирска, Омска или, скажем, Самары с Ульяновском. Крупный, шумный, с преобладающими славянскими лицами.
Вряд ли бы Красноярск вдохновил отца писать о тех давних качинцах и подобных им, которых то войной, то миром