руки, поминутно поправляющей растрепанные ветром волосы, ни теплого шерстяного запаха большой серой шали, только лет двадцать или тридцать спустя, на каком-нибудь семейном празднике или юбилее, окруженный родственниками, детьми и внуками, поднимая рюмку водки перед тем, как сказать тост, вдруг поймешь, что все могло быть иначе, если бы тогда… и закашляешься, поперхнувшись водкой. Жена постучит тебя по спине, ты вытрешь выступившие слезы и попросишь передать тебе селедку с луком.
* * *
Сидишь на берегу под ивой, между водой и небом, уминаешь в трубке, перед тем как закурить, пахнущий медом и черносливом темно-золотой табак, смотришь на воду, на плывущий по ней бело-голубой теплоход, и думаешь о том, что весной даже ручьи текут в дальние страны, а уж про реки и говорить нечего. Там, вдали, за поворотом, должно быть вовсе не Конаково и даже не Кимры, а какой-нибудь Занзибар или Таити. К вечеру, когда стемнеет, причалит теплоход к острову, поросшему пальмами, оливковыми деревьями и бугенвиллеями. Туристов на лодках переправят на берег, где их встретят мужчины в накидках из дубленых буйволиных шкур и женщины в набедренных повязках из травы, в бусах из окрашенных семян тамаринда и ореховых скорлупок, в перьях райских птиц. До самого утра островитяне будут перед гостями петь, плясать, бить в большие и маленькие барабаны, звенеть браслетами на руках и ногах, кормить их запеченными в кокосовых сливках молочными поросятами и поить брагой из забродивших плодов хлебного дерева, а утром с больными головами, измученные похмельем туристы приплывут в Кимры и будут умирать от жажды, слушая экскурсовода в местном краеведческом музее. Кроме тех, кто запутается в зарослях травы набедренных повязок и не сможет вернуться на борт… Все это, однако, там, за поворотом, а здесь в котелке жена варит уху из подлещиков и карасей, которых сама же и наловила за час на почти голый крючок, в том смысле, что она на него только поплевала. Здесь у нее на гриле запекаются баклажаны с чесноком, медом и мелко порубленной петрушкой. Здесь плавает в садке вместе с карасями бутылка настойки на черносмородиновых почках и еще две бутылки темного портера притаились в багажнике машины. Таити, Таити… Не были мы ни на каком Таити. Нас и здесь неплохо кормят, а если жене еще и купить бусы не из семян тамаринда и ореховых скорлупок…
* * *
Семья писателей. Жена – маленькая, хрупкая женщина-прозаик, состоящая из одних углов, с энергией ядерного реактора на быстрых нейтронах. Муж – детский поэт, большой, мягкий, плюшевый увалень, который, несмотря на свои размеры, полностью умещается под острым каблуком своей супруги, которая каждый год выдает на гора по толстому женскому роману, которые муж, перерабатывая тысячи тонн словесной руды, день и ночь редактирует, успевая при этом варить манную кашу двум близнецам – дочери и сыну трех лет, вытирать им носы и рассказывать сказки, которые сам же и сочиняет. Толстые романы жены пользуются бешеным успехом. Женщины над ними плачут, мужчины млеют над изысканными эротическими сценами, а критики хвалят за тонкий психологизм с пряными нотками истерии и горького одиночества. Она что ни день дает интервью, ведет еженедельную передачу о писателях «Пусть пишут», заседает в жюри литературных премий, успевая при этом заводить бесчисленные романы с писателями, художниками, кинорежиссерами и даже содержать одного непризнанного и никого не признающего поэта, в котором есть что-то сильное, могучее и медвежье, как в чеховском Дымове, но без медицинского образования. Мужа своего она давно не любит. Ей часто снится, как она уходит от него – непременно босая и непременно по снегу, но даже во сне она понимает, что успехом своих романов, которые на самом деле не столько ее, сколько его… и с неистовой силой изменяет ему снова и снова. Романы ее становятся все толще, все тоньше в них психологизм и нотки истерии сливаются в один протяжный вой и нестерпимо горчат одиночеством. Непризнанному поэту она страшно надоедает, и он бросает ее ради какой-то грубой и вульгарной кассирши из супермаркета, отвратительно пахнущей приторными духами. Проходит несколько лет, потом еще несколько и еще лет пять или шесть. Она становится брюзгой, толстеет и уже начинает прикладываться к бутылке и транквилизаторам, как вдруг ей присуждают Нобелевскую премию по литературе. Муж страшно рад, пишет жене Нобелевскую лекцию и выбирает жене платье. Жена смотрит на все эти приготовления совершенно равнодушно и даже с отвращением. Она теперь не просто не любит своего мужа – она его ненавидит за то, что ей приходится получать его Нобелевскую премию, за то, что он все эти годы терпел ее, прощал измены, растил детей, редактировал, а фактически переписывал ее бездарные скучные романы, не устраивал скандалов, ни разу не поднял на нее руку, и даже сейчас ни слова упрека, ни… Она, наверное, была бы рада, если бы он избил ее сейчас, но он только спросил, что брать из ее вещей и в какой чемодан складывать. В ночь перед вручением премии, уже в стокгольмской гостинице, прислушиваясь к тому, как тихонько сопит муж на другом краю широкой, как шестиполосное шоссе, кровати, она встает, берет свою подушку, бесшумно обходит кровать и…
Утром в номер долго стучит прислуга, а потом, когда его открывают ключом администратора гостиницы, видят на смятой постели мертвого мужчину, мертвецки пьяную женщину, мычащую что-то нечленораздельное и размазывающую пьяные слезы по морщинистому лицу. На суде она молчала, за нее говорил ловкий и красноречивый адвокат, логически доказавший, что преступление было следствием воспаления мозга, начавшегося задолго до ночи в отеле, благодаря неумеренному употреблению алкоголя вкупе с транквилизаторами. В тюрьме, в которую ее посадили на восемь лет, с учетом смягчающих обстоятельств, выисканных где-то за большие деньги адвокатом, она написала автобиографический роман. Критики его ругали за отвратительный слог, но читателям они не смогли этого объяснить и потому роман выдержал два или три издания. Женщины над ним плакали, а мужчины…
* * *
Поэт среди поэтов напоминает еврея в Израиле.
* * *
Идешь по улице Луначарского, смотришь на серую, полинявшую, точно с креста снятую Климентовскую церковь, на обветшавшие дома девятнадцатого века, на окна с фикусами, алоэ, орхидеями, геранями и розами в горшках, на палисадники возле этих домов с буйно цветущими мальвами, шарами гортензий, гладиолусами, левкоями, флоксами и бархатцами, на заросли топинамбура, вылезающие за покрашенный синей краской штакетник, на заколоченные двери парадных подъездов, на держащиеся на честном слове ставни, на закрытую железную дверь магазина «Пироги» с полинявшей вывеской, которую,