с которыми не связывало ее ничто, кроме взаимных
реплик на подмостках сцены. Ее постоянно коробило внутренно от их «нравов» и привычек, от их «ремесленнического» отношения к своему делу. Ей подчас казалось, что она рано или поздно должна задохнуться в этой атмосфере раздраженных самолюбий, лютой зависти и беспощадных клевет, среди этой разнузданности речей, в невылазном омуте этих мелких ингриг и грязных кляуз… Но ее лично щадило все это относительно, пока случай, а затем и несомненный ее талант не выдвинули ее на первый план, пока не объявлена она была «светилом». Мелкая букашка, она могла кой-как пройти стороною от лужи; ей роковым образом следовало быть обрызганною с ног до головы, раз ей приходилось переезжать поперек этой лужи на золотой колеснице успеха… Имя ее теперь было на всех устах, – а много ли чистых человеческих чувств в этом мире! Злостная, грубая, нелепая клевета, пущенная на нее, – она знала, она помнила известную апофтегму Бомарше, – от нее «всегда что-нибудь останется»21… «Найдутся всегда люди, десятки, сотни людей, которые радостно ей поверят и станут злорадно повторять ее другим…» Ларина была умна, мы уже сказали, и слишком исстрадалась, исстрадалась с детства, чтобы не вынести из опыта жизни значительной доли горечи и недоверия к людям. В тот самый вечер, когда после «пассажа» со Славским приветствовала ее публика шумными рукоплесканиями и кликами, очевидно выражая этим и неизменное расположение свое к ней, и негодующий протест противу взведенной на нее в двойном виде напраслины (об «анекдоте» Славского у губернаторши знал тоже весь город), а она низко приседала, приложив руку к груди и поводя благодарными глазами с высоты сцены на все стороны залы, внутренний голос неотступно шептал ей: «Сколько из этого хора приветствующих тебя голосов следует отнести на долю любителей гама и скандала, по поводу чего бы он ни производился, и многие ли из этих неистово аплодирующих тебе теперь искренно убеждены в том, что ты заслуживаешь уважения?..» Самое заступничество за нее этой публики представлялось ей в глубине души чем-то обидным; какие-то вспышки родовой гордости загорались в ней; «она не из тех, кому нужны защитники в
толпе…» Такое же недоброе чувство, как ни старалась она побороть его в себе, внушал ей выступивший за нее рыцарем Печорин: она избегала его, насколько это было в ее власти, не обменялась с ним словом после той
истории. Молодой человек в свою очередь точно прятался от нее в театре и, когда приходилось ему репетовать с ней, упорно глядел в землю, боясь встретиться с ней глазами… У себя дома Ларина теперь ни души уже более не принимала.
Она сидела дома одна и жадно зачитывалась вестей с театра войны, которые обильно сообщались в те дни газетами обеих столиц. Какая-то неодолимая сила все лихорадочнее влекла мысль ее «туда», где люди теперь гибнут тысячами за «святое дело», и все настойчивее шептала ей, что «там теперь настоящая задача, там – призвание…» Измученная, раздраженная беспрерывною сутолокой и ядовитыми уколами театральной жизни, она в каком-то невыразимо заманчивом свете рисовала себе это «высшее изо всех существующих для женщины» призвание. Там, далеко, в бараке, среди раненых, в поглощающих все время и все физические силы занятиях, никому неведомая сестра, – там для нее «мир душевный и удовлетворение…»
После «второй Плевны» она не выдержала. Годовой срок контракта ее с антрепренером ***ского театра кончался. Труппа собиралась перекочевать на Нижегородскую ярмарку; на время пребывания ее там Лариной предложен был ангажемент в 600 рублей и бенефис. Она отказалась и уехала в Одессу. Тамошнее отделение Красного Креста определило ее сестрой и переслало недели через две за Дунай.
По пути туда, на какой-то станции, не доезжая Унген, к окну вагона, из которого она рассеянно глядела на толпу пассажиров ее поезда, высыпавшую на платформу, подошел какой-то с отраставшею бородой молодой человек в кителе и военной фуражке.
– Вы тоже туда… на театр войны, Настасья Дмитриевна? – произнес он робким, слегка даже дрожавшим голосом, прикладывая руку к козырьку.
– Печорин! – невольно вскликнула она, узнавая недавнего «товарища».
– Ряполовский, – чуть-чуть усмехнулся он, – настоящую мою фамилию ношу опять… Я в прежний мой полк поступил, – поспешил объяснить он.
– Где же он? – спросила она.
– А и сам не знаю, – ответил Ряполовский с какою-то совсем ребяческою интонацией и с видимою благодарностью за вопрос, – где-то там, говорят, в самом центре действий…
– В Нижний не захотели? – спросила она, усмехнувшись тоже.
Он как-то мгновенно вскинул на нее глаза, весь заалев.
– Нет… что же, вас уж нет в труппе…
И так же мгновенно испугавшись недовольного, показалось ему, выражения ее лица, торопливо приложил опять пальцы к фуражке, пролепетал какие-то нерасслышанные ею слова прощания – и исчез… Он так и не показывался более Настасье Дмитриевне…
Четыре месяца спустя в госпиталь Красного Креста, в котором она за отбытием графини Драхенберг оставалась одно время старшею, привезли после сражения под Горним Дубняком значительную партию раненых. В одном из них она узнала Ряполовского. Он был тяжело ранен в голову и долго не приходил в сознание. «Так и отойдет, не очнувшись», – ответил сквозь зубы осматривавший его рану врач на вопросительный взгляд стоявшей у койки Настасьи Дмитриевны… Но предсказание оказалось не совсем верным. Раненый очнулся поздно вечером, открыл глаза. Женский лик, с повязанною белою косынкой головой, с большими устремленными на него темными глазами, полуосвещенный мерцанием лампы, спускавшейся с потолка, наклонялся над ним… Каким-то лучом осветилось внезапно его мертвенно бледное лицо. «Мария Стюарт», – еле слышно пролепетал он… – «Вам надо повязку переменить», – дрогнувшим голосом проговорила она… Он не отрывался от нее потухающим взглядом. Она потянулась осторожною рукой к его повязке… «Сестрица… Настасья Дмитриевна… благословите меня!» – угадала она скорее, чем расслышала… Переменять перевязку было уже ни к чему…
IV
– Так как же, сестрица, – спрашивал Сусальцев впавшую в глубокую задумчивость Настасью Дмитриевну, – согласны вы будете?
– На что, – воскликнула она как спросонья.
– А насчет этого самого письма к графине Драхенберг, что я вам сейчас говорил…
– Ах да, – вспомнила девушка, – что же, если вы считаете это непременно нужным, я готова…
– По-французски-с, начерно, – поспешил он напомнить, – а я уж собственноручно перепишу потом.
– Хорошо. Когда оно вам нужно?
– Да если бы возможно, поскорее… что ж с этим медлить? Если бы, к примеру, к завтрему могли вы заготовить?..
Настасья Дмитриевна кивнула в знак согласия. Пров Ефремович схватил ее руку и пожал ее до боли в своей могучей длани.
– И не могу вам сказать просто,