и покойная пора для людей наступит тогда, когда они научатся соревноваться друг с другом не в умении накоплять, а в умении довольствоваться одним необходимым…
Тамара Владимировна громко позвала с крыльца пить на террасу чай. Наш разговор сам собой прервался. И, пока закрывал хозяин машину, а Николай Иванович топтался поодаль, обдумывая услышанное, я попросил Аркадия Феодосьевича произнести еще раз фразу.
— Пожалуйста, — ответил он. — Аде и еьтип олед еокснивс!
Забыв приличие, я бросился в дом, взял у хозяйки карандаш и записал тут же услышанное.
За чаем мы попросили у Михаила Михайловича книжечку с расписанием электричек. И, пообещав вскоре встретиться, благодарно покинули дачу с друзьями. Аркадий Феодосьевич вызвался провожать. По дороге к платформе он пустился рассуждать о пролетевшей молодости, о бренности и быстротечности жизни, о рано померкших надеждах, которым не суждено, оказалось, сбыться.
В ожидании электрички Аркадий Феодосьевич решил ехать с нами в столицу: ему почему-то не хотелось быть одному и вообще возвращаться к себе в дом отдыха.
Его сразу отговорили, и без особых обид и упреков Аркадий Феодосьевич согласился, вспомнив, что утром к нему придут ученые и надобно будет припоминать и повторять все сначала.
Последующие дни я ходил и думал над загадочной фразой. Потерял сон, превратился в молчальника и часто, чересчур часто извлекал блокнотик и принимался разгадывать…
Я работал не только на себя, но и, как думалось, на всех людей. На человечество. Уверенность делала меня настырнее и упрямее.
Примеряясь по-разному к фразе, я невольно воскресил прием, которым пользовался, бывало, в школе. Скрывая что-либо в присутствии других, мы научились произносить предложение с конца слова, создавая впечатление неизвестного языка, вместе с тем и знакомого, ибо звуки состояли из чередования тех же букв.
С немалой робостью и сомнением взялся я за нечаянно вспомянутый давний метод. И в первые минуты даже не поверилось: фраза прочлась без трудов и лишних усилий. Ошарашенный простотой столь неожиданного открытия, я сдержался сразу рассказывать о нем Николаю Ивановичу. Прежде надо было остыть, отойти, а заодно и представить — какая будет потеха, когда выложу «инопланетную», наконец разгаданную мною сенсацию, заставлю каяться, а то и краснеть за напрасную поездку на дачу.
Я созвонился и, когда прибыл к Николаю Ивановичу, от дверей квартиры выкрикнул вместо приветствия:
— Аде и еьтип олед еокснивс!
Николай Иванович провел ладонью по седому ежику.
— Здесь нет ничего удивительного, — сказал он, внимательно глядя. — Раз у человека нездешнее зрение, он, естественно, и видит наоборот все.
Не было ни малейшей досады, ни разочарования. Услышанное не взволновало, не обеспокоило, оно, чувствовалось, не терзало и прежде. После всего впору бы мне и обидеться. К чему было в таком разе ехать встречаться с Аркадием Феодосьевичем, выслушивать, ломать после голову?
Обидеться было за что, да сдержала пришедшая враз догадка. Она-то и остепенивала, вытесняла тут же обиду. Ведь фраза, подумал я, которая легко так расшифровалась, по-видимому, придумана Аркадием Феодосьевичем уже в гостях, на ходу, чтобы отвязаться от общей назойливости. А имел Аркадий Феодосьевич какое-то свое собственное изречение, оставленное для некой иной поры-времени, более серьезной, чем дачная встреча, до той поры, из которой и возникают последующие наши мысли. Свое он оставил невысказанным. Свое он берег.
Только для какой поры-времени и что это за пора? Вскоре я ее понял.
Покидая мир, человек на прощанье произносит ближним заветное слово, пусть слабым и без усилий голосом, но торопится успеть высказать им выстраданное напутствие. И мало кому выпадает разобрать его. Умирая, человек собирает последнюю волю и открывает нам самое главное, чем волновался в жизни. Выражает и завещает хранимую долго как таинство, ни разу не выплеснутую без крайней нужды на свет ценность.
Мы спешим поделиться ею чаще в короткую минуту кончины: сгустком доброты, значимости и той искренности, искреннее которой ничего не бывает.
И как ручьи растекаются от нее потом чьи-то мысли-раздумья, похожие то на рукава больших рек, то на высокую крону, то на круги мелькнувшего в воде камушка.
Я был в отъезде. А когда вернулся, узнал неожиданно от Николая Ивановича о непредполагаемой болезни Тамары Владимировны и о последовавшей скорой ее кончине.
И, потрясенно-растерянный, вспомнил о нетерпеливом когда-то желании хозяйки дачи узнать загадочное от иных миров слово.
ЗА ВОЛШЕБНОЙ ПАЛОЧКОЙ
Две мамы с сыновьями отправлялись в Крым. С утра в городе небо хмурилось, накрапывало. Уезжать в дождь, по мнению мамы Андрея, тети Иры, было хорошей приметой. Билеты оказались в один вагон, купе рядом, и мамы быстро договорились с соседями поменяться местами. И когда разместились, всем показалось, что давно знали друг друга, хотя и познакомились на перроне в ожидании поезда.
Андрей и Дима ехали в Крым впервые. Предстояла дальняя дорога к морю. Из огромного столичного города поезд вскоре вынесся на просторы. И вот уже показались приокские песчаные плесы, а потом зазвучало и название первого в пути города — Тула…
— Там вроде оружие ковали… — с неуверенностью произнес Дима. — Вострили копья, секиры.
Мальчишкам хотелось припомнить, что каждый из них знал и слышал о Туле.
— Это давно было, — заключил Андрей. — А вот в прошлом веке в Туле винтовки трехлинейные делали. Самые лучшие в мире.
Мамы, музейный работник тетя Таня и филолог тетя Ира, слушали разговор детей. Им также хотелось поучаствовать в беседе.
— В Туле еще древний кремль есть, — первой подключилась мама Димы.
— А неподалеку в Ясной Поляне жил Лев Толстой, — встряла и мама Андрея, тетя Ира. И добавила: — Он там ребенком все волшебную палочку искал…
Мама Андрея сказала словно бы между прочим, однако мальчишки насторожились:
— Какую это палочку?
— Ни разу не слышали? — удивилась тетя Таня.
— Не-е-ет…
— Расскажи им тогда, тетя Ира, — попросила мама Димы.
Андреина мама улыбнулась:
— Так уж и быть. Зарыта волшебная палочка будто бы у дороги, на краю оврага, но никто не знает где. И вроде написана на ней тайна, как уничтожать зло, чтобы все люди были счастливы и не знали бы на земле ничего худого…
— Постой, мама. А разве волшебные палочки существуют? — перебил ее сын.
— Ну, полагают так.
— Тогда какая же она из себя? — спросил вновь Андрей.
— Зе-ле-ная, — по слогам ответила ему мама.
— Зеленая, говоришь. А почему не красная, легче искать было бы?
— Зеленый — цвет жизни.
— А Толстой ведь был граф, мама? — не унимался Андрей.
— Ну и что?
— Зачем же ему тогда волшебная палочка?
— Ну, знаешь. Никому не мешает иметь ее, чтобы со злом бороться, — ответила мама Андрею. — Тебе она также пригодилась