раз я все-таки жалею, что попал в армию. Отец дал мне возможность учиться, а ваш отец научил рисовать лошадей – на грифельной доске. В общем, мне кажется, я мог бы достичь большего.
– Как? Вы знали моего отца? – удивилась Энн, осознав, что Джон пробуждает в ней все больший интерес.
– Да, я хорошо его знал. Вы были совсем крошка тогда и плакали, бывало, когда мальчишки постарше глядели на вас и, как водится, делали страшные глаза. А сколько раз стоял я возле вашего папаши и смотрел, как он работает. Вы, верно, совсем его не помните, а я помню!
Энн молчала задумавшись. Луна выглянула из-за туч и заиграла на влажной листве, а шпоры трубача и пуговицы на его мундире засверкали, как маленькие звездочки.
Когда они подошли к ограде оксуэллского парка, Джон спросил:
– Хотите пройти через усадьбу, или обойдем кругом?
– Мы можем пройти здесь, тут ближе.
Они вступили в парк, подошли по заросшей травой аллее почти к самому дому, свернули на тропинку, ведущую в деревню, и тут услыхали шум, голоса, громкие восклицания, которые доносились из темного здания, мимо которого проходили.
– Что там такое? – встревожилась Энн.
– Не знаю, – ответил ее спутник. – Пойду посмотрю.
Он обошел высохший, заросший кресс-салатом и сорняками пруд, который служил когда-то рыбным садком, по дренажной трубе переправился через едва заметный, но еще сочившийся ручеек и приблизился к дому. Оттуда несся нестройный шум, и любопытство заставило Джона обогнуть угол дома с той стороны, где окна были расположены ниже, и сквозь щель в ставнях заглянуть внутрь.
Он увидел комнату, в которой всегда обедал хозяин дома и которая по обычаю называлась парадной гостиной; там за столом сидело около дюжины молодых людей в форме территориальной конницы, и среди них – Фестус. Они пили, хохотали, пели, стучали кулаками по столу – словом, веселились вовсю, производя дикий шум. В неплотно прикрытое окно порывами задувал ветер, колыхая пламя свечей, и они оплывали, одеваясь в причудливые струящиеся одежды, словно в саван, и горели коптящим желтым пламенем, тускнея от нагара своих толстых черных фитилей. Один из бражников, видимо, сильно захмелев, заливался пьяными слезами, обхватив за шею соседа. Другой произносил какую-то бессвязную речь, которой никто не слушал. У одних лица побагровели, у других казались желтыми, как воск; одни клевали носом, другие были чрезмерно возбуждены. Только Фестус пребывал в обычном для него состоянии и, сидя во главе стола, огромный, грузный, с выражением довольства и превосходства наблюдал за своими захмелевшими приятелями и, казалось, торжествовал. Джон услышал, как один из пирующих кликнул служанку дядюшки Бенджи – молодую женщину, племянницу Энтони Крипплстроу; в руки ей насильно сунули скрипку и заставили извлекать из этого инструмента какие-то нестройные звуки.
Видимо, молодой Дерримен ухитрился выжить из дому своего дядюшку для того, чтобы распоряжаться там по своему усмотрению. Присматривать за домом было поручено Крипплстроу, и для Фестуса не составило особого труда отобрать у этого преданного слуги все ключи, какие ему потребовались.
Джон Лавде отвернулся от окна и поглядел на залитую лунным светом дорожку, где стояла, поджидая его, Энн. Затем он снова заглянул в окно и снова перевел глаза на Энн. Сейчас ему явно представлялся случай, действуя в своих интересах, разоблачить перед Энн Фестуса, к которому он начинал испытывать довольно сильную неприязнь.
«Нет, не могу я так поступить, – сказал он самому себе. – Низко это – действовать за его спиной. Пусть все идет своим чередом».
Он отошел от окна и увидел, что Энн, которой прискучило ждать, тоже переправившись через ручей, идет к нему.
– Что там за шум? – спросила она.
– У них гости, – ответил Лавде.
– Гости? Но ведь старика Дерримена нет дома, – возразила Энн и, пройдя мимо молчавшего Джона, направилась к окну, из которого струился свет.
Он увидел ее лицо в узкой полосе света; девушка на мгновение замерла на месте и тотчас поспешно отступила от окна, а через минуту вернулась к нему.
– Пойдемте.
Тон, каким это было сказано, заставил Джона подумать, что Энн неравнодушна к Дерримену, и он печально заметил:
– Вы сердитесь на меня за то, что я подошел к окну и будто предложил последовать моему примеру?
– Вот уж нисколько, – сказала Энн, сразу поняв его ошибку и досадуя на него за то, что так плохо читает в ее сердце. – По-моему, всякий бы это сделал, услыхав такой шум.
Снова наступило молчание.
– Дерримен трезв как стеклышко, – заметил Джон, когда они пошли дальше. – Это остальные шумят.
– Трезв он или пьян, меня это нисколько не интересует, – сказала Энн.
– Да, конечно. Я понимаю, – сказал трубач, расстроенный ее несколько резким тоном, и в голове его прозвучало невольное сомнение в правдивости ее слов.
Они еще стояли в тени дома, когда на дороге появились какие-то люди. Джон хотел было, не обращая на них внимания, продолжить путь, но Энн, смущенная тем, что ее могут увидеть наедине с мужчиной, который не является ее нареченным, сказала:
– Мистер Лавде, обождем здесь минутку: пусть они пройдут.
Вскоре стало видно, что приближаются двое: один ехал верхом на пегой лошади, другой шагал рядом. Возле дома они остановились, всадник слез с лошади и стал препираться со своим спутником – по-видимому, из-за денег.
– Так это же старый мистер Дерримен вернулся домой! – воскликнула Энн. – Он, верно, взял напрокат эту лошадь – она на курорте таскает купальную будку. Подумать только!
Джон и Энн не успели отойти далеко от дома, когда фермер и его спутник закончили свой спор, после чего последний взобрался на лошадь и легким галопом поскакал прочь, а дядюшка Бенджи весьма проворно направился к дому; впрочем, едва он заметил Джона и Энн, как шаги его замедлились. Они подошли ближе, и он узнал Энн.
– Как же это вы так быстро расстались с эспланадой короля Георга, мистер Дерримен? – спросила Энн.
– Быстро? Еще бы! Разве я могу жить в таком разорительном месте, – ответил фермер. – Там ежеминутно приходится запускать руку в кошелек: шиллинг за это, полкроны за то. Съешь одно-единственное яйцо или какое-то несчастное яблочко-падалицу, и уже, пожалуйста, плати! Пучок редиски – полпенни, а кварта сидра – добрых два пенни три фартинга, никак не меньше. Даром – ничего! Даже за то, чтобы добраться домой на этой кляче, пришлось заплатить шиллинг, а ведь сколько во мне веса? Не больше чем на пенни. Это животное меня и не почувствовало. Ну, на подметках я, скажем, пенни сэкономил, пусть так, да зато седло оказалось такое твердое, что мои самые лучшие панталоны