и была несколько удивлена, что он позволил себе столь фамильярную выходку.
Накинув на плечи красную шаль, она подошла к окну, тихонько приподняла край занавески и выглянула наружу, как делала это уже много раз. Она знала, что, только стоя под самым окном, кто-нибудь мог увидеть ее, но случилось так, что на этот раз кто-то действительно стоял под самым окном. Шум, услышанный Энн, произвел не драгунский полк, в котором служил Джон Лавде, а эскадрон йоркских гусар, совершенно не подозревавших о ее существовании. Напоив лошадей, они все уже проследовали дальше, и вместо них Энн увидела Фестуса Дерримена: он был в штатской одежде и верхом; конь его стоял по брюхо в воде. Спасаясь от стремительного потока, грозившего отнести его вместе с конем к глубокой мельничной запруде, Фестус сидел, задрав пятки на седло. Не могло быть сомнения в том, что именно он, и никто другой, постучал в ее окно, ибо в эту минуту он поднял глаза и их взгляды встретились. Фестус громко расхохотался и снова стукнул хлыстом по стеклу. В эту минуту появились драгуны и начали, гарцуя, строем спускаться по склону. Энн невольно задержалась на минутку у окна, чтобы поглядеть, как они пройдут, но тут же внезапно отпрянула назад, уронила занавеску и, стоя посреди пустой комнаты, залилась румянцем. Ее увидел не один только Фестус Дерримен: Джон Лавде, спускавшийся верхом с холма, с трубой через плечо, обернулся и, увидев Фестуса под самым окном спальни Энн, был, по-видимому, немало поражен этим зрелищем.
Такое нечаянное стечение обстоятельств чрезвычайно раздосадовало Энн, и она не подошла больше к окну, пока драгуны не отъехали на большое расстояние; тут она услышала, что и конь Фестуса выбирается на берег. Когда Энн снова взглянула в окно, там уже не было никого, кроме мельника Лавде, который в эти утренние часы обычно выходил в сад, чтобы перекинуться словечком с солдатами, из коих многие были уже ему знакомы, причем круг знакомств день ото дня расширялся, так как мельник весьма щедро раздавал кружки веселого доброго эля всем воинам, проезжавшим или проходившим мимо.
После обеда Энн пошла в соседний, Спрингхемский, приход на крестины, рассчитывая возвратиться домой засветло, однако к вечеру начал накрапывать дождь, и хозяева уговорили ее остаться у них переночевать. Поколебавшись немного, она приняла их радушное предложение, но в десять часов вечера, когда все уже собирались отправиться на боковую, раздался легкий стук в дверь. Засовы были сняты, дверь отворилась, и все увидели в полумраке мужскую фигуру.
– Не здесь ли мисс Гарленд? – спросил нежданный посетитель, и Энн затаила дыхание.
– Здесь, – настороженно ответил хозяин.
– Ее матушка очень беспокоится, не случилось ли с ней чего. Мисс Энн обещала ведь вернуться домой.
У Энн отлегло от сердца: то был не Фестус Дерримен – она узнала голос Джона Лавде.
– Да-да, мистер Лавде, я обещала, – сказала она, подходя ближе, – но пошел дождь и я решила, что мама догадается, почему я не вернулась.
На это Лавде как-то не совсем уверенно ответил, что в лагере и на мельнице так только – покрапало самую малость, а дождя по-настоящему не было, и потому миссис Гарленд порядком встревожилась.
– И она попросила вас пойти за мной? – спросила Энн.
Именно этого вопроса и страшился трубач всю дорогу, пока шел сюда.
– Да нет, она не то чтобы прямо так попросила, – ответил он с запинкой, но все же давая понять, что миссис Гарленд некоторым образом выразила такое желание.
На самом же деле миссис Гарленд ни словом с ним не обмолвилась. Когда дочь не вернулась домой, она поделилась своим беспокойством с мельником, а тот постарался ее уверить, что бесценная ее дочка, вне всякого сомнения, цела и невредима. Джон слышал этот разговор и решил на свой страх и риск попытаться рассеять страхи миссис Гарленд, благо его отпустили из лагеря на весь вечер. С той минуты, когда увидел утром под окном у Энн Фестуса Дерримена, Джон больше не знал покоя и сейчас горячо желал только одного: чтобы девушка разрешила проводить ее домой.
Смущенно переминаясь с ноги на ногу, он высказал это смелое предложение, и Энн тотчас решила, что так и сделает. Пожалуй, Джон Лавде был единственным человеком на свете, от которого она охотно готова была принять услугу такого рода. Он был сыном их ближайшего соседа, и его бесхитростное простодушие с первой же минуты расположило Энн к нему.
Когда они уже шли рядом, она сказала деловым тоном, давая понять, что, принимая предложение Джона, не руководствовалась никакими романтическими побуждениями:
– Мама, верно, очень беспокоилась обо мне?
– Да, она была немного встревожена, – ответил Джон, однако совесть заговорила в нем и он тут же выложил все начистоту – Я знаю, что она беспокоилась, потому что мне сказал отец. Сам-то я ее не видел. Правду сказать, она и не знает, что я пошел за вами.
Теперь Энн все поняла, но не рассердилась на Джона. Да и какую женщину могло бы это рассердить? Они продолжали идти молча; старший трубач почтительно держался на ярд справа от Энн, сохраняя эту дистанцию с такой скрупулезной точностью, словно какая-то невидимая преграда мешала ему приблизиться. Энн, чувствуя в этот вечер особенное к нему расположение, заговорила снова:
– Я часто слышу, как ваши трубачи дают сигналы. Мне очень нравится, как они трубят.
– Ничего трубят, но могли бы и лучше, – сказал Джон, считая неприличным слишком расхваливать то, к чему сам приложил руку.
– Это вы научили их?
– Да, обучал их я.
– Должно быть, очень, очень трудно добиться, чтобы они начинали и заканчивали одновременно, секунда в секунду. Кажется, будто это один человек трубит. Как случилось, что вы стали трубачом, мистер Лавде?
– Да как-то так вышло, само собой. Началось, когда я был еще мальчишкой, – ответил Джон, в котором этот трогательный интерес к его особе вызвал неудержимое желание излить душу. – Я вечно делал дудки из бумаги, из бузины и даже не поверите, из стеблей жгучей крапивы. У отца было небольшое ячменное поле, и вот он, отправив меня стеречь его от птиц, как-то раз дал мне старый рожок, чтобы их отпугивать, а я научился так дудеть в этот рожок, что меня было слышно за милю. Тогда отец купил мне кларнет, а когда я научился на нем играть, взял напрокат серпент. Потом я довольно сносно научился играть и на бас-трубе. Так что, когда попал в армию, меня тут же определили учиться на трубача.
– Ну разумеется.
– Но иной