Наше константинопольское посольство всегда очень вовлекалось в церковные дела, считая себя представителем и церковных интересов России, тем более, что тогда наш Синод сносился с Православными Церквами через Министерство иностранных дел. Бывший во время афонской смуты в Константинополе наш посол Μ. Η. Гире привык вести церковные дела, но не интересовался их специально церковной сутью [1203]. Он и к афонской смуте отнесся, как к нарушению порядка и подрыву престижа русской власти и русских привилегий на Афоне. Принципиальным руководством в отношении к афонским спорам служил для него взгляд архиепископа Харьковского Антония<…>пользующегося в Константинополе авторитетом. Посол потребовал от Константинопольского Патриарха скорейшего прекращения афонского»бунта невежественных монахов». Патриарх Герман, который сам в этот вопрос не вникал и основывался на взглядах архиепископа Антония, принялся торопить Халкинскую школу, чтобы она поскорее дала свое заключение об афонской смуте. Посылая меня на Афон, посол указывал мне, что надо действовать решительно, и доставил в [мое] распоряжение свой военный стационер. И все посольство наше в Константинополе было настроено подобным образом [1204].
Приведенный рассказ, на наш взгляд, является весьма убедительным доказательством того факта, что в своей политике по отношению к имяславцам Константинопольский Патриарх был не свободен. Цепочка, как видим, выстраивается следующим образом: архиепископ Антоний (Храповицкий) влияет на посла М. Н. Гирса, тот оказывает давление на 11атриарха, а Патриарх, в свою очередь, торопит Халкинскую школу. При тгом у всех есть своя заинтересованность в скорейшем прекращении»афонской смуты»: сам архиепископ Антоний видит в имяславии хлыстовское сумасбродство, посол Гире считает, что афонские волнения наносят ущерб российским интересам, Константинопольский Патриарх надеется, разгромив имяславцев, уменьшить влияние русских на Афоне.
Члены российского Синода в начале 1913 года, по–видимому, не со–п (авали, что, оказывая давление на Константинопольского Патриарха, они, что называется, рубят сук, на котором сами сидят. Константинополь же, напротив, воспользовался ситуацией с максимальной для се — «я выгодой. Русские синодалы оценили хитроумие Константинополя лишь с большим опозданием: когда 11 декабря 1913 года Патриарх Герман V сообщил Синоду Российской Церкви свое решение о недопущении на Афон даже тех русских иноков, которые принесут раскаяние в»ереси имябожия»(«так как не невероятно, чтобы эти лица, даже и проявив раскаяние, причинили беспокойство и доставили соблазн, опять являясь на Святую Гору» [1205]), Синод счел, что это решение»ставит под вопpoc искренность и внутреннюю убедительность и чистоту намерений и планов фанариотов» [1206]. Удивительно, что столь дальновидные церковные политики, как архиепископ Антоний (Храповицкий), будущий глава карловацкого раскола, и архиепископ Финляндский Сергий (Страгородский), будущий Патриарх Московский и всея Руси, заседавшие тогда в Синоде, не только не усомнились в»искренности»и»чистоте намерений»Константинополя годом ранее, когда катастрофу еще можно было предотвратить, но и сами способствовали претворению этих намерений в жизнь.
Приведенные в настоящей главе рассказы о поведении афонских имяславцев в первой половине 1913 году свидетельствуют явно не в их пользу. Имяславцы вели себя вызывающе, прибегали к угрозам, оскорблениям, рукоприкладству. В монахах, долгие годы посвятивших молитве и аскетическим подвигам, внезапно проснулся мужицкий дух [1207], и они пустили в ход не только словесные аргументы, но и кулаки. Все это не могло не вызвать ответной реакции.
В течение всей весны 1913 года кольцо блокады вокруг афонских имяславцев постепенно сжимается. К маю они оказываются в полной изоляции; их не поддерживают ни церковные, ни светские власти. Зловещее слово»ересь»все чаще произносится в связи с имяславием как на Афоне, так и в России. Греки, заинтересованные в уменьшении русского влияния на Афоне, делают все, чтобы раздуть скандал и довести дело до изгнания имяславцев как еретиков со Святой Горы. Российские церковные власти тоже постепенно склоняются к силовому сценарию. Впрочем, в России плохо представляют себе масштабы проблемы: многим кажется, что речь идет всего лишь о кучке бунтарей, о»шайке сумасшедших», которых следует выдворить за пределы Святой Горы, чтобы там вновь воцарился мир.
Прежде чем продолжить повествование об»афонской смуте», мы должны остановиться подробнее на богословском учении имяславцев и наличности его главного выразителя в 1912–1913 годах — иеросхимонаха Антония (Булатовича). В настоящей главе будет изложена его биография и рассмотрена его»Апология веры во Имя Божие и во Имя Иисус». Будут рассмотрены также два других важных документа имяславской партии: письмо профессора Московской духовной академии М. Д. Муретова в защиту имяславия и предисловие священника Павла Флоренского к»Апологии»Булатовича. Все три документа, увидевшие свет весной 1913 года, дают достаточно полное представление о богословском учении имяславцев на тот момент, когда оно было осуждено Синодом.
Иеросхимонах Антоний (Булатович): детали биографии
В мае 1913 года, в разгар борьбы против имяславия, Д. Философов и газете»Русское слово»писал с иронией:«Когда‑нибудь, лет через 50, будущий»Голос минувшего»напечатает на своих страницах»мемуары», где, на удивление потомству, внешняя история иером[онаха] Антония будет рассказана во всех деталях» [1208]. Автор статьи почти не ошибся в расчетах: первое детальное жизнеописание Булатовича, составленное советским ученым И. Кацнельсоном, появилось в 1971 году, спустя 52 года после смерти»героя афонской трагедии» [1209]. Впрочем, уже в 1927–1928 годах известные писатели–сатирики И. Ильф и Е. Петров воспользовались биографией Булатовича при создании»рассказа о гусаре–схимнике», включенного в 12–ю главу романа»12 стульев» [1210].
Биография Александра Ксаверьевича Булатовича была весьма неординарной. Он родился 26 сентября 1870 года. В жилах его текла татарская, грузинская, французская и русская кровь. Предки Булатовича были военными. Его отец, посвятивший военной службе всю жизнь, происходил из древнего дворянского рода, идущего от татарского хана Бекбулатовича [1211]. Мать также происходила из семьи потомственных военных: ее отец участвовал в строительстве Военно–Грузинской дороги и погиб в схватке с чеченцами [1212]. В три года Александр Булатович лишился отца. После его смерти мать переехала в имение своей тетки — село Луцыковку Харьковской губернии.
Мать часто говорила Александру о его отце, показывая полученные им военные награды: ордена святых Станислава, Владимира и Анны [1213]. Мальчик с детства любил военные игры. Необыкновенная живость характера сочеталась в нем с удивительной набожностью. Стена его комнаты была увешана иконами, и мальчик ежедневно молился перед тем как лечь спать [1214].
Семейные традиции требовали дать сыну достойное образование, поэтому в четырнадцать лет мать определила сына в подготовительные классы Александровского лицея. Директор лицея жестоко смирял непокорного Александра Булатовича, который нередко оказывался в карцере. Порой только заступничество приезжавшей матери спасало мальчика от наказаний [1215].«В молодости я любил уединяться и молиться, — вспоминал впоследствии Булатович. — Когда я учился в Александровском лицее, была у меня пуговица с вделанным в нее Спасителем. Я держался за нее, когда отвечал урок, и учение мое поэтому шло успешно» [1216]. Однако в старших классах лицея Булатович несколько отошел от своей юношеской религиозности, потерял вкус к богослужению, увлекся учением Л. Толстого [1217].
Весной 1891 года Александр Булатович закончил лицей в числе лучших учеников. Вскоре он был зачислен в лейб–гвардии гусарский полк 2–й кавалерийской дивизии, один из самых аристократических и престижных. После пятнадцати месяцев службы Александр получил первый офицерский чин — корнета. Еще через год он был командирован в фехтовальную команду. Александр вернулся в полк инструктором фехтования и в декабре 1894 года был назначен заведующим полковой учебной командой.
Приблизительно к этому времени относится первая встреча Булатовича с о. Иоанном Кронштадтским. В Кронштадт он поехал тайком от матери и сослуживцев. Прошел в алтарь и плакал, стоя на коленях, потом исповедовался и причастился. В этот день произошло его духовное перерождение. Портрет кронштадтского пастыря он впоследствии всегда носил в»ташке»парадной формы, где офицеры носили портреты любимых женщин [1218].