так же чист и свободен от сонной пелены, как воздух нежного майского утра от тумана.
О чем же она тогда думала? Об отце или о жемчужинах? Мне хотелось разгадать ее через противопоставление крайностей, хотя я понимал, насколько несправедливо лишать человека права пребывать в обыкновенной человеческой середине. Хорошо, пусть в ней нашлось место для всего, однако она должна была понимать, что прояснения, к которым мы приближались с каждой минутой, могут оказаться частичными. Если бы ей был предоставлен выбор, что бы она предпочла?
Прошлое, хоть и довольно уже давнее, но, как я понял, всё такое же живое, или будущее, настойчивое по-иному? Одно не отпускало через боль, другое манило приближением новой жизни, обещающей то ли блага, то ли надежду через забытье получить освобождение. Мне было ясно, что в поисках ответа я в действительности добиваюсь вынесения оценки, и я не сомневался, что, хоть и признаю – заботы о грядущем разумнее переживаний о минувшем, всё равно не удержусь от осуждения, если замечу, что практичные приготовления к обустройству в новых условиях вытеснят из ее души чахнущую и всё более бесполезную мечту увидеть когда-нибудь отца живым.
Спохватившись, что слишком много любопытствую по поводу человека, которого мне, в сущности, навязали, я одернул себя от таких мыслей и вплоть до завершения поездки думал уже только о деле. Наконец мы остановились. Наш кучер спустился и, отворив дверцу с моей стороны, изрек, что гости прибыли и могут выходить, только осторожно, потому что тут сам черт, да простит его сударыня, ногу сломит. Мы выбрались и пошли вслед за ним. Вокруг была действующая на нервы, словно затаившаяся для чего-то недоброго тишина, а довершала гнетущее впечатление всепоглощающая темень. Ни одного даже тусклого огонька, куда ни кинь взгляд. Одним из первых же шагов я угодил в глубокую рытвину, полную грязи, и, уже распластавшись на земле, услышал исполненный осторожного любопытства вопрос девушки к Холмсу, как же такое сообразуется с упомянутой им моей способностью ориентироваться во мраке, словно кошка.
– В любознательности ей не откажешь, – процедил я тихонько, вставая и отряхиваясь.
– Как и в логике, – так же негромко отозвался Холмс.
Наш проводник завел нас в невзрачный низкий дом, но, когда мы оказались внутри, перед нами открылась удивительная картина. Жилище было набито всякой отнюдь не дешевой восточной всячиной. Хозяин, также одетый по-восточному в пестрый халат, представился Тадеушем Шолто, сыном того самого майора Шолто, о котором нам говорила мисс Морстен. Он буквально обрушил на нас поток красноречия, а услышав, что я врач, принудил меня исполнить небольшой медосмотр его организма, для чего извлек из недр своего живописного беспорядка стетоскоп, который я сначала принял за еще один кальян. Как только магический прибор оказался в моих руках, меня охватило благоговейное чувство, будто давняя мечта о врачевании не просто ожила, но и грозила сбыться немедленно. Честное слово, еще немного – и я бы поверил в себя безоговорочно, немедля выкопал бы свой талант и тут же обнаружил у своего первого пациента какую-нибудь пневмонию или, еще лучше, чахотку на последней стадии, тем более что его назойливость взывала к достойному диагнозу. Затаив дыхание, я взялся приставлять блестящую штуковину на конце провода к разным местам на теле этого ипохондрика.
– Дышите, пожалуйста, достаточно глубоко, – сказал я тем особенным тоном, что уверяет больного в должной сосредоточенности врача.
– Сначала вставьте себе это в уши, – сказал он, протягивая мне рогатину, которой заканчивался другой конец провода.
Я послушался и не пожалел. Волшебный мир неземных звуков перенес меня в детство, в счастливый период тикающих часиков и музыкальных шкатулок. Внутренности мистера Шолто не только кряхтели, пыхтели и сопели, как сам мистер Шолто, но и булькали, тарахтели и даже чуть-чуть позвякивали, чем покорили меня безоговорочно. Зачарованный, я пропал окончательно, потерявшись во времени, пока не почувствовал энергичные рывки шланга и не увидел, открыв глаза, что пациент призывает меня вынырнуть из анатомических грез и вернуть стетоскоп.
– Не кажется ли вам, что у меня что-то не так с митральным клапаном? – посмотрел он на меня тревожными глазами, настойчиво доискиваясь по выражению моего лица, не намерен ли я утаить от него страшную тайну.
– Еще бы, – хмыкнул я, решив быть великодушным, не перечить гостеприимному хозяину и порадовать его подозрительность. – Прям с языка сняли.
– Думаю, он недостаточно плотно закрывается, – чуть качнувшись от секундной потери сознания, дрожащим голосом продолжил посвящать меня в тонкости личной кардиологии мистер Шолто.
– Это еще что! – подхватил я с жаром, польщенный привлечением к консилиуму. – Если б он хотя бы толком открывался!
У человечка подкосились ноги, и он упал на застеленный узорчатым ковром диван. Холмс посмотрел на меня с сомнением, как человек, которого мои проснувшиеся способности застали врасплох, а мисс Морстен, добрая душа, бросилась приводить в чувство несчастного Тадеуша Шолто. Успех был достигнут на удивление быстро, и через четверть часа, рассадив нас вокруг себя, обретший голос страдалец приступил к делу.
Его отец, выйдя в отставку, вернулся в Англию очень состоятельным человеком. Он приехал с целым штатом прислуги, набранной из индусов. Однако все годы его последующей жизни прошли под тенью какого-то странного страха. Майор до дрожи боялся человека с деревянной ногой, но тайну этого страха упорно держал в себе, пока однажды не произошло событие, резко сократившее ему жизнь. Как-то весною он получил странное письмо, совсем кратенькую записку, которая уложила его в постель до самых последних дней. Однажды, чувствуя, что конец его близок, майор призвал к себе сыновей – а у Тадеуша есть брат-близнец Бартоломью – и, вложив в свой затихающий голос последние силы, поведал им историю, в которой было всё: крепкая дружба с капитаном Морстеном, разделившим с ним тяготы нелегкой службы на Андаманских островах, их чудесное обогащение, ссора при дележке вывезенных ценностей и предательство памяти друга – наплевательство на судьбу его единственной дочери. Капитан Морстен ушел из гостиницы на встречу с Шолто и не вернулся с нее. Майор оправдывался, что капитана во время их разговора хватил удар, но, учитывая свойственную ему патологическую жадность, которая не укрылась от глаз его сыновей и о которой с горечью рассказывал Тадеуш, при встрече двух старых друзей могло случиться и нечто более страшное. Во всяком случае майор скрыл смерть капитана, устранил улики и прожил после этого еще четыре года, не переживая особенно о судьбе дочери друга. Но на смертном одре он почувствовал зов совести и призвал сыновей исправить допущенную им несправедливость в отношении мисс Морстен. Но вот беда, сообщить о местонахождении сокровищ,