повелеть изволит употребить все возможные способы к освобождению моему как то посредством союзных и дружеских дворов, а в крайнем случае учреждением конгрессу и назначением во оном меня в числе комисаров; а потоль много испытанному вашего сиятельства ко мне отличном благоволении не сумлеваюсь я ни малейше, чтоб и вы не сделали всего в силах ваших быть возможная к возвращению мне свободы, вероломно отнятой, а в случае смерти дозволит человеколюбивое отеческое покровительство сирым моим детям, в которое их повергаю… К сему с непременным глубочайшим высокопочитанием и всепокорнейшею преданностию всенижайший слуга безщастный
Алексей Обресков.
Глава V. Константинополь. На подворье русского посольства. Сентябрь – октябрь 1768 г.
Первую неделю после объявления войны ученики восточных языков, рейтары, дворовые люди Обрескова и Левашова, оставшиеся на посольском дворе в Пере, провели в тревоге. Ежечасно ждали, что выйдет от Порты распоряжение увести всех на каторжный двор, как не раз бывало во время прошлых войн с Турцией.
Каждый переживал по-своему.
Ученики и рейтары исправно пропивали последние гроши.
Челядь дворовая тюки увязывала – будто понадобятся они там, на каторжном дворе.
Настоятель посольской церкви Леонтий вкупе с обретавшимся при нем послушником Наркиссом перепилил решетку в окне церкви, выходившем на улицу, надеясь бежать, если нагрянут янычары.
На восьмой день, однако, стало поспокойнее. Лашкарев привез из крепости от Обрескова записку Джорджу Абботу с просьбой выплатить жалованье оставшимся на посольском дворе.
Ученикам причиталось по 200 левов, рейтарам – по 100.
Леонтию казначей отсчитал 100 левов.
Возвратясь домой, Леонтий пошел к рейтарам, компанию которых раньше почитал для себя низкой, и напился с горя.
– Капеллан российского посольства, – втолковывал он, сидя в насквозь прокуренной рейтарской горнице, старшему вахмистру Остапу Ренчкееву, – в служебном артикуле стоит много выше ординарного студента, значит, и жалованье у него должно быть больше. Разве студенты присягают на службу государыне? А всякий священнослужитель еще при рукоположении к формальной присяге приводится.
Остап, высохший до костей, как кощей, согласно кивал головой, отчего пожухлый ус его окунался в жбан кипрского вина, стоявший на столе.
– Студенту вообще денег не надобно. Ну на что ему, скажи на милость, 200 левов? Семьи нет, за учение из министерской казны платят. Уйду, ей-богу, уйду на Афон.
Остап крякнул и с нетрезвой убедительностью загудел:
– Ну что ты, отче, все про Афон да про Афон. Брось и думать об этом. А нас на кого покинешь? Всякому доброму христианину необходимо нужен духовный отец. Особливо в военное время.
Ренчкеева неожиданно поддержал состоявший при рейтарах толмач Яков Сенченко, маленький, злой мужичонка, известный своим занозистым характером.
– Мы как верноподданные всемилостивейшей нашей государыни присягали ей служить до последней капли крови, – он хлопнул по столу слабеньким кулачишкой, выпучил рачьи глаза на выжидательно уставившегося на него Ренчкеева, – но что касается души, то в ней властен лишь создавший нас Господь.
Вахмистр согласно закивал головой и потянулся к жбану.
– Плесни-ка и мне, Остап Петрович, – встрепенулся Сенченко и продолжал: – Если, не приведи Господь, наступит наш смертный час, то я намерен встретить его по-христиански. Его Превосходительство как знает: желает умереть по нынешней моде, без причастия, – на то его воля. Я же, признаюсь, ни для какого превосходительства, ни даже для сиятельства не намерен умереть без попа.
Болтовня захмелевшего толмача целительным бальзамом пролилась на душу Леонтия. Он пожевал губами, сказал безразлично:
– Это нам с тобой, Яков, о смерти думать приходится, а им там, – он мотнул головой в сторону подслеповатого окошка, – в Едикуле резидующим министрам только птичьего молока да вольности недостает.
Ренчкеев, пресекавший сомнительные разговоры по долгу службы и по велению души, нахмурился, но в Леонтия будто бес вселился. Голос его сочился язвительностью:
– Сам же ты, Остап Петрович, знаешь – сколько дней прошло, а постель в крепость только для Его Превосходительства послали. Старика Пиния и других чинов посольства его крутонравное высокородие на голом каменном полу ночевать оставил.
– Известное дело, богатый и в тюрьме не желает ночь провести так, как бедный ночует всю жизнь, – поддакнул Сенченко и, боязливо зыркнув в сторону Ренчкеева, спросил Луку Ивановича: – А правду говорят, батюшка, что турки первоначально имели намерение заарестовать только господина резидента да Пиния? А остальных уж Его Превосходительство Алексей Михайлович с собой в крепость вытребовал?
– А ты как думаешь? Повара Александра Блистательная Порта заточить в замок велела? Али персонально султан?
Разговор явно принимал опасный оборот. Ренчкеев, пошатнувшись, встал, натянул папаху и укоризненно молвил:
– Экий ты замысловатый, отче. Хотел бы я знать, что худого тебе сделал господин Обресков?
Лука Иванович и сам не рад был, что встрял в щекотливый разговор, но разгорячившийся Сенченко уже не знал удержу.
– Ты лучше спроси, – петухом налетел он на Ренчкеева, – а коли знаешь, сам скажи, кому он чего доброго сделал? Я четвертый год в Константинополе толмачу, а, ей-богу, ни разу голоса его не слышал. Или при виде меня у него язык отнимается – иначе не может быть, чтобы в три года не сказал он мне какого ни весть доброго слова.
Вахмистр покачал головой:
– Пустой ты казачишко, Яков. Этак не говорил бы, если бы не знал, что теперь тебя отсюда не выгонишь. Раньше я тебя бы за такие слова живо в Расею наладил. Да и теперь, смотри, как бы твои поносные разговоры тебе же и боком не вышли. Подумай дурной своей головой, на кого хулу возводишь. Господин Обресков нам отец родной. Он и в крепости находясь протежирует всем российским подданным…
– Знаем мы, как протежировал он полтавским купцам или донским казакам, коим его покровительство обрило головы и одело во французское платье, – не унимался Сенченко. – Нет уж, увольте меня от такого покровителя – покорный слуга. Вот возьму подорожную – и пойду восвояси, туда, где нет таких покровителей…
Ренчкеев отвечать не стал. Он махнул рукой, сплюнул от злости и побрел в каморку, где ютился с женой и двумя детьми.
А Леонтий с толмачом сидели за столом до позднего часа, пока на бархатном константинопольском небе не высыпали крупные серебряные звезды.
– Смири гордыню, – говорил Леонтий Якову Сенченко. – Куда ни пойдешь, всюду одно и то же. Бедному человеку нигде жизни нет, а господам везде хорошо. Сдается мне, что и в Судный день господа в тартар в шубах сойдут, да и то непременно в собольих…
* * *
Случай ли, судьба ли привели Леонтия в Константинополь – разве разберешь. Должно быть, все-таки судьба – хотел зиму в тепле перезимовать, а остался на