Манна жарким летом 1933 года — задача невероятной сложности.
В попытках ее решения слишком часто забывается великая книга «Иосиф и его братья», вокруг которой, на самом-то деле, ведь всё и вертится. Потому что именно в ней — под шапкой-невидимкой ветхозаветной истории — автор занимает очень ясную позицию в отношении современности, предприняв попытку, как сказано в письме Томаса Манна Герману Гессе, «дать отпор времени и его порче». А в письме Берману Фишеру автор еще в августе старательнейшим образом перерисовал авторучкой древнееврейские письмена, предлагая их издательству в качестве элементов художественного оформления книги — в первый год лютой травли и нацистских зверств против всего еврейского это воспринималось бы почти как акт неприкрытого сопротивления. Но Берман Фишер идею автора отбросил, объяснив, как он пишет, что оформление книги якобы давно уже заказано.
Но осенью, когда книга выйдет, — в нацистской-то Германии, в разгар национал-социалистской вакханалии, — именно еврейские газеты первыми уловят сокрытые в книге тайные сигналы и с благодарностью откликнутся, — как, к примеру, Юлиус Баб в CV-Zeitung[96], которая осенью 1933 года еще не запрещена: «Воистину поразительное совпадение, что именно в ту пору, когда господствующая в Германии власть везде и всюду стремится отторгнуть евреев от участия в культурной жизни страны, в свет выходит книга, в которой всемирно известный немецкий автор художественно претворяет один из главных мотивов иудейской традиции».
«Прошлое — это колодец глубины несказанной» — так начинает Томас Манн свою тетралогию «Иосиф и его братья». Чтобы тут же продолжить ее многозначительным вопросом: «Не вернее ли будет назвать его просто бездонным?»[97]
Вероятно, в той же мере можно отнести этот вопрос и к моральной оценке как позиции самого Томаса Манна, так и места выхода первой части романа, «Былое Иакова», которая, вольно или невольно, осенью 1933 года, стала знаком тихого сопротивления, — эта «еврейская книга», проникшая в тылы нацистов из французского изгнания, оказалась хорошо замаскированным троянским конем, внезапно объявившимся в национал-социалистской Германии.
Через несколько лет в романе «Лотта в Веймаре» Томас Манн вложит в уста Гёте слова, которые, наверно, пришли ему в голову тем летом в Санари: «Мнят, будто они — Германия. Но Германия — это я, и провались она в тартарары, — во мне она останется. Сколь ни стремились бы вы отринуть мое дело — я стою за вас. Беда в том, что я урожден для представительства, а не для жертвенности; скорее для примирения, а не для трагедии»[98].
Но кто выжил в трагедии, тот не был ее героем.
*
21 сентября в Лейпциге начинается процесс по делу о поджоге Рейхстага 27 февраля, за ходом которого с неослабным вниманием следит весь мир и, конечно же, эмигранты в Санари. Брехт и Цвейг, Фейхтвангер, Шикеле и Манны — каждое утро все они сидят в кафе на набережной и жадно читают любую газету, какая под руки подвернется. Нацисты, похоже, еще пытаются создать видимость правового государства и справедливого правосудия: обвиняемым коммунистам предоставлены немецкие адвокаты по назначению, даже с докторскими титулами, а к освещению процесса допущены восемьдесят два зарубежных корреспондента.
Пожар в символической цитадели немецкой демократии, устроенный самими нацистами, теперь абсурдным образом инкриминируется главе коммунистической фракции в рейхстаге Эрнсту Торглеру, болгарским коммунистам Георгию Димитрову, Благою Попову и Василу Таневу, а первым делом — нидерландскому гражданину Маринусу ван дер Люббе, которого при большом стечении народа задержали сразу после пожара. В газетах за 22 сентября можно видеть очень странное фото этого ван дер Люббе: на лице его написан не страх, а только наркотический транс. «Удивительный смех ван дер Люббе, — в недоумении запишет в дневнике Клаус Манн, просмотрев в Цюрихе первые страницы газет, — можно было бы поставить заголовком ко всем репортажам об этом деле». А его отец, уже снова мысленно в полном согласии с собственным сыном, смотрит на всё как на спектакль: «Сегодня в Лейпциге, после полугодичной подготовки, начинается процесс о поджоге Рейхстага. Отвратительное зрелище». А день спустя, всё еще ощущая себя зрителем, из зарубежного партера наблюдающим гротескные перипетии немецкой пьесы, он пишет: «Невольно спрашиваешь себя, как можно всем этим неуклюжим и глупым махинациям бездарных исполнителей, которые разыгрывают „всемирно-историческое событие“, вообще уделять хоть минутное осмысление».
*
Месяцами Сибилла фон Шёнебек имела дело со всеми этими именитыми литераторами, некоторых изучила ближе некуда, наблюдала, как они пишут, вечерами слушала в садах их чтения, Манна Томаса и Манна Генриха, и Олдоса Хаксли, своего кумира, и Лиона Фейхтвангера. И вот Клаус Манн, которого она в первый же день его приезда в Санари повстречала, побудил ее, вместо того чтобы без умолку обо всём этом разглагольствовать, в конце концов самой начать писать. И она, действительно, решила попробовать. К сожалению, ей поначалу ничего иного в голову не приходит, кроме как написать о новой книжке Олдоса Хаксли. Она показывает текст Фейхтвангеру, и тот находит его очень слабеньким, «детским по замыслу и неряшливым по исполнению». Она, однако, — в чем уже выказывает себя ее авторское самолюбие, — ни слова не изменив, посылает этот детский и неряшливый текст другу Клаусу. А тот, лишь слегка и вполне доброжелательно его подправив, возьми да и напечатай его в первом номере журнала Sammlung. Ему ли не знать, до чего трудно выбираться из-под родительской тени, неважно, будь то тень неимоверно великого художника слова в роли отца или неимоверно самовластной и саморазрушительной матери.
В самом конце своей рецензии на книгу Олдоса Хаксли Сибилла припрятала яростный выпад против «несусветной глупости Германии национал-человеков». Так состоялось рождение ее как писательницы, — впоследствии, давно уже именуясь Сибиллой Бедфорд, а не фон Шёнебек, она не раз припомнит все муки этого своего рождения. Ибо первая же ее статейка окатила авторшу холодным душем, очень ощутимо дав почувствовать всевозможные издержки публичности. Прочитав ее текст, нацисты мгновенно заблокировали все банковские счета, на которых хранилось отцовское наследство и на скромные проценты с которых Сибилла худо-бедно могла в Санари прокормиться. Она в одночасье оказывается без средств к существованию. Можно, однако, сказать и иначе: с первой же опубликованной строкой для Сибиллы Бедфорд начинается независимость. А немного погодя ее мать заберут в клинику для лечения от алкогольной и наркозависимости.
*
На прощание чета Манн наносит визит Лиону и Марте Фейхтвангер. Вообще-то обе писательские семьи чужды друг другу беспредельно, но общая участь изгнанников в столь необычном месте как-то сближает.
У Фейхтвангера в его вилле Lazare на самом кончике скалистого мыса они повстречаются с Евой Бой[99] и ее мужем, музыковедом Антони ван Хобокеном. Ева долгие годы была возлюбленной Фейхтвангера, но это давно уже в прошлом, вот Фейхтвангер и нервничает — какого черта она теперь в Санари пожаловала? Вдобавок еще и с мужем. Всё это, на его взгляд, «довольно утомительно». Не говоря уж о том, что в тот же вечер происходит жуткая ссора между Мартой и Лолой Зернау. Вследствие чего он чуть ли не рад, что можно сбежать от домашних драматических коллизий и направиться вниз, в гавань, чтобы в кафе La Marine поприветствовать только что прибывших Бертольта Брехта и Грету Штеффин. К ним присоединяется и Арнольд Цвейг, и они по такому случаю заказывают целую бутылку отличного розé.
Все трое, Фейхтвангер, Цвейг и Брехт, дружно предаются меланхоличным воспоминаниям о домах, в которые в прошлом году только-только успели въехать, чтобы лишь несколько месяцев спустя в пожарном порядке спасаться из Германии бегством. Фейхтвангер построил большой, солидный дом в Груневальде, Цвейг — светлый, воздушный дом-мастерскую, от которого до дома Фейхтвангера рукой подать, а Брехт зато подыскал себе великолепную виллу под Мюнхеном, в Уттинге на берегу озера Аммерзее. По абсурдному совпадению он купил дом практически по соседству с виллой, которую в прошлом году снял и там же застрелился художник Рикки Халльгартен[100]. А этот Рикки — едва ли не ближайший друг Клауса и Эрики Манн и последний возлюбленный Евы Херман, за которой, в свою очередь, уже начинает ухаживать Лион Фейхтвангер (их любовь разгорится позже, пока что