оказать сопротивление. Ведь у военного комиссариата есть воинские части. Их надо сразу же отправить на север против капиталистических захватчиков.
– Ильич, Ильич… – Бронский запнулся.
– Что Ильич? – настаивал Ашуб, еще ближе подходя к Бронскому.
– У Ильича нет доверия к этим частям, – пояснил Бронский.
– Он не прав. И все это не так мрачно, как в Кремле представляют. Я уверен, что тов. Троцкий что-нибудь придумает[427].
Они еще довольно долго обсуждали положение. В кабинет народного комиссара торговли и промышленности входили секретари и секретарши, с которыми обычно Бронский держал себя очень любезно. Но на этот раз он их выпроваживал в необычной для него резкой форме. Он никого не хотел видеть. Сидел за своим столом, что-то чертил карандашом и изредка обменивался мыслями с Ашубом. Я старался говорить как можно меньше.
Нелегко было мне досидеть до конца дня в комиссариате.
Когда я возвращался через город, мне показалось, что на улицах было больше автомобилей. По дороге мне попались три грузовика, наполненные красноармейцами.
Не исключено, что я сообщил английским агентам весть о взятии Архангельска. Во всяком случае, Петр Струве узнал об этом от меня. Необходимо было быстро принимать какие-то решения. Я предложил Струве отправиться на север навстречу англичанам, в расчете на то, что где-нибудь мы будем ими «завоеваны». Было решено, что в полицейском отношении мне будет очень невыгодно просто исчезнуть и что необходимо придумать какой-нибудь предлог и уехать из Москвы легально. Если это удастся, то Петр Струве и его старший сын, Глеб, отправятся со мной, а Нина Александровна Струве с тремя младшими сыновьями временно отделится от нас. Если же это не удастся устроить и мне сразу в Москве надо будет переходить на нелегальное положение, то план придется пересмотреть. До выяснения всех возможностей я попросил их запастить фальшивыми паспортами, что в те времена было нетрудно сделать.
Дня два я продолжал ездить в комиссариат. А на третий день заявил, что болен, и, не дожидаясь конца службы, уехал к себе. Я сидел в своей комнате, не выходя из дому. Через день или через два я снесся с Бронским, сообщив ему, что у меня страшные боли в животе. Насколько помню, я даже вызвал к себе кого-то из моих подчиненных. Он привез какие-то текущие бумаги, и я делал вид, что ими занят. Я не исчез, и в комиссариате хорошо знали, где я. На всякий случай друзья достали мне свидетельство от какого-то известного врача о том, что у меня припадок аппендицита и мне нужен отдых.
Так я просидел в своей комнате около недели. Мы ждали чрезвычайных вестей с севера. Но их не было. Конечно, в первое время все объясняли это тем, что союзники готовятся к молниеносному продвижению в глубь России. Зато пришли страшные вести из Петрограда о расстреле пятисот заложников за убийство чекиста Урицкого. В Москве еще не чувствовалось усиление террора. Можно было еще выезжать из города без особых разрешений. Ни о каких массовых арестах мы еще не слышали.
Из нас никто не сомневался, что большевики обречены. Кольцо вокруг Советской власти стягивалось, и мы были уверены, что большевикам из него не выскочить. Казалось, что подходят сроки, но внутри этого кольца было просто страшно оставаться. Я уже хорошо знал большевиков и чувствовал, что существа четвертого измерения собираются устроить кровавую свистопляску. Но далеко не все это понимали. Многие, очень многие москвичи все еще думали, что смогут отсидеться.
С каждой неделей из Москвы становилось труднее выбираться. На вокзалах и на окраинах находились особые отряды, проверявшие документы. Москвичи с жадностью ловили все слухи о происходившей на периферии России борьбе. Конечно, сведения доходили в искаженном и прикрашенном виде. Одни ждали англичан, другие поговаривали о немцах, третьи рассчитывали, что до Москвы дойдут чехословаки. Но все только ждали.
Свободные газеты были закрыты около месяца тому назад, и население еще не свыклось с мыслью, что кроме советской печати ничего не должно быть. Тосковали по свободному слову. Иногда в Москву каким-то образом доходили листки и газеты из освобожденных областей. Помню, как такую листовку из Вольска я показывал своему приятелю молодому крестьянину кооператору. Он так разволновался, читая ее, что, в конце концов, заплакал.
Жизнь в Москве становилась все труднее. Не понимаю, как перебивалась интеллигенция. Я получал высший оклад в комиссариате. Столько же, сколько и Бронский – оклады все время менялись, и я точно цифры не помню. Кажется, в июле он достиг 1000 рублей. Жил я один и никого не должен был содержать, и все-таки этого еле-еле хватало, несмотря на самый скромный образ жизни. Все же единственно, где можно было зарабатывать себе на пропитание, это на советской службе, и к ним шли все. Уже тогда при мне начал создаваться тот советский служилый класс, благодаря которому большевики существуют более двенадцати лет. Большая часть советских служащих относилась к большевикам отрицательно, критиковала и осуждала их. Русские культурные верхи тогда еще были полны военного патриотизма. Но, попав на службу и «устроившись», обыватель довольно быстро менялся и начинал опасаться, как бы не было хуже в случае новых перемен. Эту психологию мне пришлось наблюдать как у штатских, так и у военных. Офицеры Генерального штаба старались выслужиться в погоне за прибавками. Хорошие старые судейские чиновники убеждали себя, что они должны служить честно новой власти. Рассуждение было самое примитивное: лучше пусть остается то, что есть, а то и этого не будет. Продовольственные подачки действовали далеко не только на одних рабочих. Сколько этих спецов было потом перебито большевиками.
Петру Струве достали паспорт какого-то черкасского купца Николая Васильевича Белицая. Был ли этот паспорт украден от живого человека или его владелец уже был покойником – этого, я думаю, никто из нас не знал. Нам было только сказано, что паспорт «вполне хороший». Для Глеба достали пустую паспортную книжку, и мы сами вписали в нее изобретенное нами имя, отчество и фамилию Георгия Павловича Стукова. Инициалы полностью соответствовали настоящим инициалам Глеба, и поэтому не надо было спарывать меток с его белья.
А у Петра Бернгардовича все было спорото. Нина Александровна сказала мне, чтобы я не беспокоился, и что она сама просмотрела все до последнего носового платка.
Но я еще не был уверен, что все эти подготовления означают наше совместное бегство или отъезд из Москвы. Я твердо знал, что если мне не удастся получить отпуск, то придется уезжать одному. Не мог же я, перейдя