Ядвига протирала подоконник.
Фуллер попрощался с доктором, развернулся и пошёл к лестнице. Снова мимо Ядвиги. Снова не глянув. Она слышала, как он спускается — уверенные, ровные шаги. Потом хлопнула входная дверь.
Ядвига стояла у подоконника. Тряпка в руке капала на пол грязной карболовой водой.
За окном было видно улицу. Фуллер вышел на крыльцо, постоял секунду на солнце, потом пошёл к автомобилю. Новый, блестящий. Тёмно-синий. Красивая машина. Дорогая.
Он сел за руль, завёл мотор и уехал.
Ядвига смотрела вслед, пока машина не скрылась за поворотом.
* * *
Смена закончилась в восемь.
Ядвига сняла фартук, повесила в шкафчик в подвале. Вымыла руки — долго, тщательно, хотя от карболки они и так были чище, чем у любого доктора. Надела пальто — старое, перелицованное, но ещё крепкое. Повязала платок. Вышла через чёрный ход, на задний двор. Тот самый дворик, про который говорил доктор. Скамейки, два дерева, калитка на Монро-стрит.
Ядвига остановилась и посмотрела на калитку. Деревянная, невысокая. Не заперта. С улицы видно скамейки, видно окна первого этажа. Тихое место. Спокойное.
В воскресенье, в два часа, он придёт сюда. С собакой.
С собакой.
Ядвига вышла через калитку на Монро-стрит и пошла на запад. Закат окрашивал кирпичные стены домов в рыжий цвет. Фонари ещё не зажглись. Трамвай прогрохотал по Грасиот-авеню, и Ядвига перешла пути, пропустив запоздалую телегу с углём.
Дорога до Хэмтрамка заняла сорок минут пешком.
Она шла и думала. Не злилась, не проклинала. Просто шла и думала.
Марек был хорошим мальчиком. Его все любили. Он был её отрадой, её гордостью. Её надеждой. Надеждой на то, что здесь, в Америке, в их новом доме, они обретут счастье и покой. Марек найдёт себе хорошую жену, у них появятся дети, и всё будет очень и очень хорошо. Он же сильный и умный. Хороший сын, который обязательно будет хорошим мужем и, как подобает настоящему мужчине, обеспечит и жену с детьми, и мать. По-другому просто не могло быть.
Но он связался с людьми Возняка. Станислав Возняк — дальний родственник, троюродный брат покойного мужа Ядвиги. Бандит. Настоящий бандит. Рэкет, контрабанда, запугивание лавочников в Хэмтрамке. Марек стал его правой рукой, стал ездить с ними. Ещё и кузена за собой потянул, Юзефа — теперь его мать каждый день льёт слёзы на могиле.
Ядвига говорила — они не слушали. Просила, плакала — парни только отмахивались.
А потом брат Стася попал в больницу из-за того, что подрался в баре с каким-то солдатом, вернувшимся из Европы. Два мужчины подрались в баре из-за девушки. Обычное дело.
Но Возняк решил, что не может просто так оставить то, что кто-то избил его брата. И поехал вместе с Мареком и Юзефом отомстить.
То, что случилось дальше, Ядвига узнала на следующее утро. Пришёл сосед, Тадеуш. Снял шапку, стоял в дверях и не мог сказать. Она всё поняла по его лицу.
Марек, её Марек, больше никогда не вернётся домой.
Вернее, в то место, которое разом прекратило быть домом.
* * *
Хэмтрамк встретил её привычно: деревянные дома, узкие улицы, запах жареного лука и кислой капусты из открытых окон. Костёл Святого Флориана на углу — серая каменная громада, куда Ядвига ходила каждое воскресенье. Вывески на двух языках — польском и английском. Мясная лавка Ковальского, пекарня Мазуров, парикмахерская с выцветшим красно-белым столбиком у двери.
Дом, который ей был нужен, стоял на Комор-стрит. Одноэтажный, обшитый вагонкой, с крошечным палисадником и покосившимся крыльцом. На верёвке во дворе сохло бельё.
Ядвига поднялась на крыльцо и постучала.
Открыл Войцех, дядя Станислава Возняка. Невысокий, коренастый, лет пятидесяти. Лицо грубое, нос сломан. Маленькие тёмные глаза смотрели настороженно. За его спиной, в тусклом свете керосиновой лампы, сидели ещё двое мужчин за столом. Карты, бутылка, стаканы.
— Пани Ядвига? — Войцех удивился. — Что-то случилось?
— Впусти меня, Войцех. Разговор есть.
Он посторонился. Ядвига вошла. Комната маленькая, тёмная, накурено. Те двое за столом подняли головы — Генрик и Кшиштоф, оба из людей покойного Станислава. Генрик — длинный, жилистый, с усами. Кшиштоф — молодой, лет двадцати двух, белобрысый, со шрамом на подбородке.
— Пани Ядвига, — Генрик привстал. — Присядьте.
Она не села. Стояла посреди комнаты, руки сложены на животе. Маленькая, худая женщина в старом пальто и платке. Пятьдесят лет, но выглядела на шестьдесят пять.
— Я знаю, где он бывает, — сказала она. — Тот, кто убил моего Марека и твоего Стася.
Тишина. Генрик медленно опустился обратно на стул.
— Фуллер? — тихо спросил Войцех.
— Фуллер. Роберт Фуллер. Он приходил сегодня в больницу, где я работаю. Навещал старуху из дома напротив бара. Ту самую, с собакой.
— Собакой? — не понял Кшиштоф.
— Собакой, — повторила Ядвига, и в её голосе появилось что-то, от чего Кшиштоф отвёл глаза. — Он прострелил собаке ухо, когда убивали наших мальчиков. И теперь ходит к этой старухе, извиняется. За собаку. Цветы ей носит. Розы.
Она помолчала.
— Три наших мальчика лежат в земле. А он собачке косточки даёт и гуляет с ней.
— Он придёт снова, — продолжила Ядвига. — В следующее воскресенье. В два часа дня. Приведёт эту собаку в больничный двор. Дворик на Монро-стрит, за зданием. Калитка не заперта. Он будет там полчаса. Один. С собакой.
Она посмотрела на Войцеха. Прямо в глаза.
— Ты заменил отца своему племяннику Стасю, а моего Марека помнишь ещё младенцем. Что ты сделаешь, Войцех? Ты мужчина или крыса?
Войцех молчал долго. Потом ответил:
— Спасибо, Ядвига. Мы всё сделаем.
Она не ответила. Вышла на крыльцо. Спустилась по ступеням.
Шла домой по тёмной Комор-стрит. Фонарей не было — Хэмтрамк экономил на электричестве. Только свет из окон и лунный отблеск на мокрой мостовой.
Пришла домой — чтоб он провалился. На стене над кроватью распятие и фотография: она с Мареком, Краков, 1910 год.
Ядвига разделась. Легла на кровать. Не помолилась — впервые за всю жизнь. Лежала на спине, глаза открыты, смотрела в потолок.
В темноте за окном залаяла собака. Чёртова собака.
Пани Ядвига поняла, что теперь она ненавидит не только американцев, но ещё и собак.
И очень надеялась, что хотя бы парочка из них получат то, что заслужили.
Глава 20
Следующее воскресенье, день, когда мне нужно было навестить миссис Билл, выдалось ясным и холодным.
Вообще, осень в Детройте, вернее вот эта её часть, очень эфеектная. Это время, когда клёны горят золотом и багрянцем, воздух пахнет дымом и палой листвой, а по утрам на траве серебрится иней. Красиво! Настолько красиво, что даже у меня, человека не склонного к сантиментам, что-то ёкнуло внутри, когда я вышел на крыльцо и вдохнул этот октябрьский воздух.
А потом, прямо сразу вслед за вот этой секундой восторга природой, у меня переключился режим. И я понял, что вот это вот всё — все эти багряные клёны, листва, иней и прочее — это здесь красиво. В моём богатом и благополучном районе. А в большей части Детройта октябрь — это просто октябрь. Это просто очередной месяц, в котором трубы, бесчисленные заводские трубы этого индустриального сердца Америки, всё так же чадят.
Тысячи и тысячи уставших уже с утра рабочих идут по своим цехам строить как свою личную скромную американскую мечту, так и общенациональный рай. И большая часть их усилий в результате конвертируется не в ростбиф и свежий хлеб на столе у этих самых рабочих, а в звонкую монету.
Ну или в приятный любому человеку шелест вечнозеленых бумажек с улыбающимися или серьезными портретами ныне мёртвых президентов и прочих политиков типа Гамильтона.
Когда эти мысли промелькнули у меня в голове, я ухмыльнулся. Что-то меня на какую-то околокоммунистическую риторику потянуло. Прям как будто бы перед выходом на эту прогулку я прочитал ещё не написанную «Одноэтажную Америку» Ильфа и Петрова. Надо вот эти игры разума как-то держать в узде, потому что не пристало агенту Бюро сомневаться в том, что он делает.