Фарфоровый сын
Пойду я в магазин Корнилова на Невском,
Куплю себе совсем другого сына.
Не черноглазого, не разлетайку,
Не болтуна, не шалуна такого,
А пастушка в фарфоровом берете
И с маленькой игрушечною флейтой.
Уж он не станет разливать чернила
На рукописи, на мои тетради.
Без позволения не будет никогда искать картинок
Ни в Брюсове, ни в Белом, ни в Петрарке.
Играть в подземную железную дорогу
Под креслом у меня — он верно не захочет.
Когда я доскажу шестую сказку,
Он не потребует: «Теперь еще раз».
Нет, никогда! На письменном столе
Сидеть он будет чинно, тихо, тихо,
Играть один на молчаливой флейте
И, только иногда, негромко спросит: «Мама,
Ты кончила работать? Что, можно целоваться?»
<15 мая 1921>
«Еще слова ленивый торг ведут…»
Еще слова ленивый торг ведут,
Закономерно медленны и вязки.
Еще заканчиваем скучный труд
Неотвратимой, тягостной развязки.
Еще живем, как будто бы, одним.
Еще на час с мучительною болью
Дыханьем теплым, может, оживим
Последние и черные уголья.
Но чувствую — перестаем любить.
Перестаем, еще немного рано.
Все кончится. И даже, может быть,
В День Воскресенья Мертвых — я не встану.
<27 мая 1921>
О дети народа моего,
О мальчики с печальными глазами
И с голосом пронзительно певучим,
Как память об оставленной земле,
Чьи черные сосцы опалены ветрами,
Земле, которая звалась обетованной,
А стала нам утерянной землей.
Ничтожнее ничтожных наше имя,
Презреннее презренных стали вы!
Вы на посмешище и стыд родились!
В стране чужой, суровой и унылой
Вы проживете, бедные пришельцы,
И с сыновьями здешних женщин
Вы не сойдетесь для веселых игр,
Когда убогая весна настанет.
Но будут и другие среди вас:
В них оживет внезапный гнев пророков
И древней скорби безудержный плач.
Века, века заговорят пред ними,
И сердце детское наполнит ужас.
Их опьянит Божественный восторг
И острой болью жалость их пронзит,
И проклянут они, и умилятся
Над обреченным жить и умереть.
И будет горло, как струна тугая,
Напряжено одним желаньем тука,
И лютнею Давида прозвучит
На языке чужом их грустный голос.
<10 июля 1921>
Рыжий петух, хорошо тебе
Навстречу солнцу кричать кукареку.
Настанут перемены в твоей судьбе:
Будешь когда-нибудь и ты человеком!
Забудешь запах земли дождливой
И вкус червей в навозной куче,
На крепкий весенний гребень свой
Шапку с наушниками нахлобучишь.
Портфель под крылом и дугою грудь…
Не просто петух, а «важная птица»!
И если мы встретимся как-нибудь —
Ты можешь забыть мне поклониться…
<22 июля 1921>
О буйных днях семнадцатого года
И в дикую порфиру прежних лет
Державная порфира облачилась.
Баратынский
Не грифелем по аспидной доске,
Не в воздухе винтом аэроплана,
Нет, врезанная в глине и песке
Еще зияет земляная рана.
Но человек, смиренно покорясь
Врагам — морозам, солнцу, ветру, зною, —
Сознанья, наконец, утратил связь,
Стал костью, пылью, порослью лесною.
<Ноябрь 1921>
«Не богохульствуй. День идет к концу…»
Не богохульствуй. День идет к концу.
Останешься одна, не будешь так отважна.
Со страхом темноты одна, лицом к лицу,
Как будто в смертный час, единственный и важный.
А Он пугать тебя и властвовать привык.
Он в шорохах ночных, Он в думах, Он в молчанье…
Чем непонятнее, тем злей Его язык
И страшное тебе пророчит наказанье.
Над головой твоей, Всеведущ, Мудр и Слеп,
Он держит круглый нож — ты знаешь — дни и ночи;
Ребенка, брата, мать, питье твое и хлеб
Отнимет, отравит, испытывать охочий!
Поэтому — молчи! Замкни свой дерзкий рот!
Безмолвье на уста и воск в пустые уши!
И дню не доверяй: день здесь, но день уйдет,
А ты останешься и потеряешь душу.
<1921>
«Веет ветер безрассудный…»
Веет ветер безрассудный.
Светлый, быстрый льется дым.
Все, что в жизни было трудным, —
Стало легким и простым.
В мире призрачного снега
Я живу который день,
И такая в сердце нега,
И такая в теле лень.
И проходишь путь от двери,
Словно в детстве, прям и прост
Там, где с берега на берег
Перекинут легкий мост.
Где, причалены цепями
Зимним пленником земли,
Под сыпучими снегами
Мирно дремлют корабли.
<14 января 1922>
«Снова пришла ко мне легкая гостья любовь…»
Снова пришла ко мне легкая гостья любовь,
Двери открыла сама, встала у входа в дом.
Я не сказала — «нет», не прошептала — «ждем». —
Снова пришла ко мне легкая гостья любовь.
Что же, — войди смелей, милый мой друг и враг,
Знаю обычай твой, вкрадчив он и лукав,
Колешь острой иглой, знаю, — злобный твой нрав.
Что же, — войди смелей, милый мой друг и враг.
Все охотно возьму — слезы, горе и боль,
Только хоть раз еще тихо коснись моих глаз,
Дай мне дышать тобой, только единый раз.
Все охотно возьму — слезы, горе и боль.
<14 января 1922>
Притворством, хитростью двойной
Вооружись, как силой нужной,
Глупец кичится пред войной,
Ты — будь, как слабость, безоружной.
Пусть вялой остается грудь,
Пусть мышцы дряблы, руки хилы.
Настанет день, когда-нибудь
Воспрянешь юный, полный силы!
Молчи про верный свой расчет,
Живи, как подобает нищим.
Жену и сына, медь и скот
Скрывай в заплеванном жилище.
И каждый день, и час, и срок
Наполни ненависти ядом —
Чтоб враг вздохнуть уже не мог,
С тобою повстречавшись взглядом.
<16 марта 1922>
Пуст целует и пьет кто захочет,
Не хочу ни любви, ни вина.
Я бессонною светлою ночью
И певучей строкою пьяна.
И встает над страницей бумажной
Пенье лютни и яростный вой,
Низкий голос сухой и протяжный,
Анапестов магический строй.
Да, поэмы такой безрассудней
И печальней не встретилось мне.
Лебеденок уродливо чудный,
Народившийся в волчьей стране.
И мне видится берег разрытый,
Низкий берег холодной земли,
Где тебя с головой непокрытой
Торопливо на казнь повели.
Чтоб и в смерти, надменный и гордый,
Увидал, перед тем как упасть,
Злой оскал окровавленной морды
И звериную жадную пасть.
<1921–1922>
Угасни солнце, а луна
Затмись и перестань являться.
Воспой, о муза, имена
Серапионовского братства!
Пусть землю осветят лучи
Светила восходящей славы,
А ты, злословие, — молчи
И вырви свой язык лукавый.
Пусть слава десяти имен
Пройдет от Мойки до Бассейной
И каждый — имя — Серапион
Произнесет благоговейно.
Душевной робости полна,
Смиренно начинаю: «Ода…»
Скажи, о муза, имена
И назови начало рода.
Была ли женщиной их мать?
Вопрос и темен и невнятен,
Но можно двух отцов назвать:
То Виктор Шкловский и Замятин.
И как известных близнецов
Волчица выкормила где-то,
Так на утеху двух отцов
Их выкормил формальный метод.
Они взросли и, в Дом Искусств
Явившись, основали братство,
И вот уж целый год живут
Одною славой без богатства.
И первый — Лунц, брат-скоморох,
От популярности страдает,
Лишился головы и ног,
Но в стиле вовсе не хромает.
Второй — Никитин, полный чувств,
Красноречивый, светский, модный.
Танцует он как златоуст,
И пишет прозою народной.
И третий — Зощенко младой,
Скромнее лилий, нежнее пуха,
Но предназначено судьбой,
Чтоб в нем таился Синебрюхов.
Вот Груздев — книжник и Зоил —
Одной литературой дышит.
Он тайну мудрости открыл
Печатной, хотя и не пишет.
Да настоящий Серапион
И в камне мудрецов уверен.
Металлы превращает он, —
Кто Зильбер был, тот стал Каверин.
Слонимский, — кто еще так мил
И добродушнее кто боле?
Своих героев всех сгубил
И гибнет сам от алкоголя!
Иванов Всеволод ходил
Тайгой на белого медведя.
От Пролеткультских темных сил
У Серапионов спасся Федин.
А кто презрел РСФСР,
В Европу навостряет лыжи?
Володя Познер, например,
Живет посланником в Париже.
И средь прозаиков одна
Отстаиваю честь поэта
И вот, — опаздывать должна.—
Полонская Елизавета.
<1 февраля 1922>