Вот сейчас, как мы проходили сюда в толпе. Народ тут, говорят, с самого утра толпится, чего-то ждет. Когда наш чудесный русский Мазини, Александр Иванович… Вы, дорогой, несравненней итальянца! Ка-ак вы спели «Лучинушку»!.. ваше здоровье!.. – Он чокнулся с Артабековым. – И как раз она проходила с отцом и остановилась послушать… и – заплакала!.. Все говорили: «Гляньте, Настенька наша плачет!..» Она будто бы не могла плакать, была как закостенелая. Это на моих глазах было. И ее отец, лавочник, тоже заплакал и стал креститься. Она показалась мне очень привлекательной! Как-то показывали мне ее, еще до «помраченья»… ну, мещаночка-красавка… чиновнички называли «дуська». А сегодня… никакой мещаночки, а, просто… девочка… дева… как вот пишут
чистых… – Кузюмов чуть отклонился на стуле и посмотрел на Дариньку, – светильник, лилии… Словом, преображение, или, по-здешнему,
проявление. Мне пьяненький почему-то пальцем грозился и кричал: «Проявле-ние, барин… про-я-вле-ние!..»
XXIV. Еще «явление»
Кузюмов извинился, что позволил себе в таких подробностях коснуться такого – для него – «захватывающего случая». По его словам, для него самого было непонятно, почему это так его захватило. Не скрыл, что он вообще никакой в этой… да, важной области человеческого духа… хотя много преувеличенного о его «шутках», он это отлично знает.
– Поверьте, мне было бы очень… досадно, если бы вы принимали все, как здесь накручивают… – сказал он с оттенком горечи даже, обращаясь к Дариньке, – но, к счастью, вы – не все, в чем я отлично убедился, слыша из ваших уст. Верите, Дарья Ивановна, что я говорю совершенно открыто, искренно?..
– Верю, – сказала Даринька.
– Благодарю вас… – поклонился Кузюмов. – Извините, я отошел от поднятого мной текущего, в связи с войной. С вашего позволения, могу я к вам побывать, и мы обсудим, что надо предпринять?..
– Да… – занятая чем-то своим, рассеянно ответила Даринька.
Виктор Алексеевич поспешил поправить ее оплошность:
– Пожалуйста, заезжайте… это, конечно, очень нужно… Дарья Ивановна не раз говорила, что мы должны облегчать страдания… это ее душевная потребность. Мы сумеем организовать и пробудить общественность… очень важно.
Разговор перешел к войне. Осман-паша, говорят, разбил нашу дивизию, а в газетах хоть бы слово. Что точно известно?..
– По последней депеше штаба, Осман-паша не разбил, а отбил атаку пятой дивизии генерала Шульднера… – сказал Кузюмов. – Как раз вчера у меня был проездом раненый офицер-волынец, едет к семье… Как раз под первые пули угодил, когда форсировали Дунай, в ночь на пятнадцатое июня. Коньяку?.. Пожалуйста. Вы не позволите?.. предложил он Дариньке. – Эти «наши корреспонденты»! Все, что они пописывают, надо принимать, как говорится… «кум грано салис»[4]. Сотни примеров. Да вот на днях… помните?.. Во всех газетах мы читали… «Геройской смертью пал ротмистр лейб-гвардии гусарского Его Величества полка, князь… Дмитрий Вагаев»?.. – отмерил он.
Виктор Алексеевич почувствовал, как холодная рука Дариньки сжала его руку. Кто-то сказал: «Да, да… было… а что?..»
– «Пал геройской смертью…» Воображаю, как отозвалось в Питере, он там гремел. И что пережила моя тетушка, его мать, в своей Тамбовщине! А на самом деле мой милый Дима… только ранен, хотя серьезно.
Виктор Алексеевич почувствовал, как Даринька выпустила его руку, и услыхал вздох. Он взглянул на нее: она сидела как окаменевшая, но ее лицо слабо розовело.
– Дайте… каплю… – сказала она Кузюмову, наклоняя лафитничек. Кузюмов поспешно налил. Она пригубила.
– Вы, кажется, встречались?.. – спросил Кузюмов Виктора Алексеевича. – Дима не раз поминал вас… Вейденгаммер, если я не ошибаюсь?
– Как же, мы вместе учились в пансионе моего отца, да и потом видались. Добрый малый, восторженный немножко…
– Сорвиголова. Да, фантазер, романтик… немножко поэт, и не без таланта. И порядочно образованный. При своем донжуанстве как-то ухитрялся находить время почитывать. Женщины были от него без ума. Был даже один дворцовый романчик, чуть не сломавший его блестящую карьеру. Правда, красивый малый, с некой остротцой… статный, чудесные черные глаза!.. Представьте, какая же насмешка: теперь кривой.
– Кри… вой!.. – воскликнула невольно Даринька.
– Пуля пробила глаз.
Даринька передернулась.
– Глаз вытек, – продолжал спокойно-повествовательно Кузюмов, – но пулька осталась в голове. И он пишет мне с волынцем: «Прибавил весу… на пульку». Поедет к маме, заедет ко мне, проездом. Да… спрашивает, далеко ли от меня вы… он почему-то знает, что вы «где-то недалеко от Мценска».
– Он заезжал к нам перед отъездом на войну… меня не застал… Дарья Ивановна видела его и сообщила, что и мы уезжаем… – сказал Виктор Алексеевич.
Кузюмов хотел что-то спросить у Дариньки, но только чуть скользнул взглядом по ее неподвижному лицу и не спросил.
– Как подлечится, думает опять… «весу добирать».
Замороженный «Кремль» был великолепен. Кузюмов куда-то собирался – «к десяти, по делу». Спрашивал Дариньку, не скучно ли ей здесь «после Москвы». Она отвечала неохотно, чувствовала себя усталой. Подсел Караваев и стал сказывать ей смешную сказочку, что теперь там, в реке… какой переполох у раков!.. Не видывали такого «великана»… – и так отлично рассказывал, представляя в сценах и с мимикой, что улыбалась и Даринька. Рассказывали Кузюмову «неповторимое» и «непередаваемое». Пожалел Кузюмов, что не видал. Синели сумерки, но с реки еще отсвечивало зарей. «Касьяныч» засветился фонариками, жгли бенгальский огонь, щелкали ракеты. Просили Артабекова еще петь. «Раз такое „галя“[5]…» – мотнул он за реку, где чернело по берегу народом. Запел из «Аскольдовой могилы»: «Уж как веет ветером…» Пели и хором, под звезды выносил «русский Мазини»:
…Ра-азовьем мы бе-э-резу…
Ра-зовьем мы ку-удряву…
Было к полуночи. Кузюмов, давно собиравшийся уехать, – «к десяти, по делу одному…» – прощаясь, сказал Дариньке: «Душу отогрели», – и можно было понять, что говорит о песнях. После его ухода Виктор Алексеевич пригласил всех отпраздновать новоселье в ближайшее воскресенье.
Тройка несла ночными полями, в звоне. Даринька молчала, спрятав лицо в букет гардений и магнолий.
XXV. Спокойствие
Виктор Алексеевич удивлялся, как Даринька свободно говорила на обеде, и особенно – как сравнительно легко приняла известие о Вагаеве. По разным соображениям он так и не сказал ей, что Дима убит, как прочитал в газетах, когда ехали из Москвы. Теперь само сказалось. И хорошо, а то бы она могла подумать, что нарочно он выдумал о смерти. Услышав, что Дима жив, но «окривел», он почувствовал спокойствие. В этом «спокойствии» было что-то тревожащее совесть, признавался он, и он избегал смотреть Дариньке в глаза. Когда она молчала по дороге из города, его мутило: потрясена известием, больно ей.
– Я не мог понять, что во мне: рад ли, что теперь «больше ничего не будет», или