масленой банщикам опускают в дырки, – один мастер на всю Москву. Слыхал от Егорыча старичок, – какой-то золотарик-немец захаживал к нему, сказки друг дружке сказывали.
Егорыча в Мытном знали. Нашел его Виктор Алексеевич на чердаке, в ворохе ярких бумажных розанов и золотой бумаги: готовил «масленицы». И тут вспомнил, как радовался, бывало, в детстве на такой «садик», с деревцами из курчавых бумажек, с раскрашенными зверушками из теста на палочках, с ледяными горками из цветных картонок, с нитями золоченой канители сверху, и все это волшебное – на большом круглом прянике, медовом. Тут же заказал несколько самых парадных «маслениц» для Уютова, порадуется Даринька. Заплатил вперед. Обрадованный Егорыч стал пояснять:
– Масленица показует подход весны. Солнышко уж поигрывает… канителька-то у меня золотая. Солнышко, значит… ишь, как подрагивает-то – играет!.. А вот, видите, зверушки вылезают из лесу-то… значит, всяко живое ещество проявлется напоказ. И горки у меня катальные. А пряник, стало быть, блин, самая масленица. А розаны – для красы-радости, цветастые какие!..
Было любопытно слушать. Но вот, золотарик-немец… не Франц-Иоганн Борелиус? Егорыч того ювелира знал. Звать его, это точно, Франц Иваныч, человек мудрый и ученый, нелюдим только, кого хорошо не знает… давно что-то не захаживал, а то вроде как бы друзья с ним были, очень все понимает, и «масленицы» глядеть любил, всегда раньше покуповал для радости… только вот слух был, обокрали его, все его камушки унесли. А жил у Николы-Мокрого.
– У Николы… Мокрого?.. – переспросил Виктор Алексеевич, вспомнив, – тот, пачпортист, поминал Николу-Мокрого!..
– Совсем неподалеку… Николы-Мокрого церковь, невысокенькая… Да он будто уж отрешился.
– Что это – «отрешился»? Работу бросил?..
– Отрешился… – повторил внятно Егорыч, – значит – помирать готовится.
– Почему – помирать готовится?.. Опасно заболел?..
– Этого я не знаю. Давно, говорю, не бывал… а стал в нашу церкву ходить. И чудо у него случилось… Все нелюдим был, а теперь и вовсе отчельник. Церковный мне сторож намекнул, а про него, значит, он не знает, проживает где. И сторож наш тоже крепкий, из его слова не вытянешь.
– Что же у него случилось, какое чудо?..
– Угодник-батюшка самый редкостный камушек его от воров прикрыл, не могли увидеть… собой прикрыл. С той поры и стал в нашу церкву захаживать. Раз его видал издали, совсем уж он нелюдим, в себе хоронится. Не стал их беспокоить, а после не видал. Спросите у сторожа, может, чего и скажет… да сурьезный, как тоже подойтить.
– Говорите – собой прикрыл?.. – залюбопытствовал Виктор Алексеевич, связывая почему-то это «чудо» с тем, с Даринькой… и – еще – с тем «чистейшим», чего искал, не уясняя себе: «Самый редкостный и прикрыл!..»
– Рассказывали так, от сторожа слыхали. Бывает это у нас, сколько пропаж находили… помолебствуют – ан и нашли!.. Толканитесь…
– А за «масленицами» непременно пришлю! – радуясь чему-то, сказал Виктор Алексеевич.
Пошел к Николе-Мокрому, раздумывая: «Зачем теперь мне Борелиус?.. Даже вон „отрешился“… самый редкостный и прикрыл».
Раздумывал – и что-то его тянуло. Светилось в нем – «не мыслью, а каким-то ощущением» – определял он, рассказывая:
– Ну вот, будто думаю: и вдруг у него-то и найду?..
XLIV. Скрещение путей
Он нашел церковь Николы-Мокрого, нашел и сторожа, строгого старика. На настойчивость барина, с ясными пуговицами и бляхой на груди, сторож, хоть и неохотно, отозвался: «Франца Иваныч здесь».
– Здесь?!. – почти крикнул Виктор Алексеевич.
– В нижней каморке проживают. Но только они никого не допускают, строгий от них наказ. Приуготовляются на покой, к Николе-на-Угреши.
Виктора Алексеевича толкнуло в грудь: опять Никола!.. Не понял: «Никола… на!.. Угреши?..» Спросил: «Куда?..»
– К Николе-на-Угреши!.. – повторил сторож. – Старый монастырь, «Угре-ши». Значит, «угреешь»! От нашего батюшки знаю, и во писании читал, Франца Иваныч знают, не раз бывали, верст отсюда двадцать, к Поклонной горе. Да это всем известно.
Говорил даже с недовольством: чего тут спрашивать?..
Виктор Алексеевич долго настаивал доложить о нем, совал трешник. «Пойми же, голубчик, важное дело у меня к нему, душевное!.. сын, мол, старинного приятеля покойного, по очень важному делу, душевному!..» Сторож подумал, помял бумажку.
– Ох, барин… уж и не знаю. Им спокой теперь требуется… Ну, возьму уж грех на душу, приму на маслице Угоднику-батюшке… – сказал, воздыхая, сторож и положил бумажку под образа, где теплилась лампадка.
Пошел в закутку, гремел будто железной дверью, куда-то вниз. Виктор Алексеевич ждал «в непостижимом волнении». Смотрел на пунцовую лампадку, на образа в веночках. Узнал Угодника, в митре, темный, суровый лик. Дня три тому и не думалось об этом «поэте-ювелире», «с пунктиком»… и вот как-то скрестилось, никакой логикой не объяснимое: «Голландец, кальвинист, чудак, певец самоцветов… – и этот, очевидно, солдат когда-то, лохматобровый, упористый, каменно-верующий… самоцветы, воры, Угодник… прикрыл… и все это как-то сближено, чем-то скреплено!..»
Смотрел на строгий лик, недоумевая…
– И представьте… я уже знал, что увижу этого «отрешившегося», что он велит допустить к нему, что недаром же все так переплелось, и во всем он, Никола?!. – о котором я три дня тому совсем не думал, годы не думал, о нем ничего не знаю… Вот тогда, перед этим суровым ликом, много мыслей и ощущений прошло во мне, тревожа, подымая вопросы. Помню, думал: «Вот какое скрещение жизненных путей… о чем и не помышлял… зачем это мне, все это?.. Почему я хочу добиться?.. Ведь я же, логически, должен себе ответить – „Вздор, ни для чего, ничего не найду, он уже 'отрешился', давно не берет заказов, его давно забыли…“ – а я вот вспомнил, сверхлогикой ведусь?.. Но я же здрав, все в моей жизни светло, со мною Даринька… и я, наперекор рассудку, вижу непостижимое „скрещение путей жизни“ и верю, жду!!! Мне так врезались эти слова, что тут же и записал в книжечке: „Скрещение путей жизни“, – боясь, что могу забыть».
Он слышал где-то внизу… – «почему внизу?» – глухие голоса. Загремело железо, заслышались тяжелые шаги по камню. Сторож вышел из закутка, явно удивленный: «Франц Иваныч дозволили допустить». Зажег восковую свечку и дал Виктору Алексеевичу, сказав, что надо считать десять ступеней и потянуть за скобу дверь внизу, в подвальчик. Виктор Алексеевич испытал ощущение странное, заманное, как бы во сне, повторяя навязавшееся: «Скрещение путей жизни».
Он спустился по десяти ступеням, светя себе, потянул загромыхавшую железом тяжелую дверь и оказался в сводчатой каменной каморке с крошечным зарешеченным оконцем вровень с двором: лезли лопухи в оконце. На лежанке горела в серебряном свещнике толстая церковная свеча. Высокий, сутулый, худой старик с белой бородкой клином, «дьячковской», в вытертом кафтане, похожем на подрясник, в скуфейке монастырского служки,