что в этом необычайном происшествии главным чудом была
она, она была как бы поднята над всеми, отмечена как достойнейшая, чистейшая.
Ни слова не произнес Кузюмов, ничего не прибавил к «бестактности», которая, видимо, подействовала на него сильно: он сидел, наклонив голову, как бы погруженный в мысли, помешивая холодный чай.
– Подлинное чудо!.. – воскликнула Надя, когда закончился рассказ о самоцветах.
Вышло так искренно, что никто и не улыбнулся. Только отец Никифор сказал, качая головой:
– А, ты, стремига-опромет!.. Хотя… для верующего тут действительно явное проявление Высшей Воли.
Виктор Алексеевич после досадовал, что позволил себе такую откровенность. Даринька ему пеняла: «Зачем такое… перед всеми!..»
После вдохновенного рассказа всем хотелось посмотреть поближе. Пришлось снять брошь. Даринька сделала это очень неохотно, шепнув Виктору Алексеевичу: «Не позволяй коснуться…» Он положил драгоценность на ладонь и показывал на некотором отдалении, с виноватым видом. Даринька сидела как на иголках. Это почувствовал Кузюмов. Восторгались, разгадывали «идею броши». Караваев определил за всех:
– Ясно, господа!.. Идея – небо: высота, чистота, недосягаемость.
Кузюмов тихо сказал:
– Простите. Я не думал, как это может отозваться.
Она молчала.
Стемнело. Смотрели «световую беседку» Дормидонта. Вокруг озерка зажглись в траве бенгальские огни, и в их свете стала воздвигаться хрустальная радужная сень, струящаяся, вся из фонтанных струй, как из хрустальных нитей. Даринька вспомнила сон в Москве: «Все живое, и все струится». Звали Дормидонта, но лишь услыхали из темноты: «Все это пустяки!»
Жгли фейерверк. Музыканты – трубили славу. Ямщики, разогретые вином, пели «Не белы снеги…». Новоселье закончилось.
LII. Чудесный образ
Нет, еще не закончилось.
Гостей просили подняться в комнаты. Караваев сыграл Шопена, – в лесном отшельничестве он занимался и музыкой. Кончив играть, он огласил, что сейчас наш несравненный Артабеша исполнит новый романс Чайковского. Раздались бурные аплодисменты.
Весь день Артабеков был взволнован, его калмыцкое лицо было бледней обычного, вжелть. Такое с ним бывало, когда он особенно в ударе.
– Господа!.. – возгласил Караваев, раскрывая ноты, – вы почувствуете сейчас, как это созвучно со всем, что пережили мы сегодня здесь.
Артабеков стал у фортепиано. Но тут произошло странное. Караваев откинулся на стуле…
– Дарья Ивановна!.. – воскликнул он, и в его возгласе слышалось изумление. – Как гениально передал художник… неуловимое в вас!..
– Это не я… – чуть слышно отозвалась Даринька, – это… – не находила она слово, – другая…
– Не вы?!. – воскликнул Караваев, вглядываясь в портрет, висевший сбоку от фортепиано, над фисгармонией.
Произошли движения, подходили, смотрели на портрет, на Дариньку. Повторилось случившееся у чайного стола. Поняв по испугу в ее глазах, как ей тяжело, Виктор Алексеевич хотел «закрыть все это» и подтвердил, что это портрет госпожи Ютовой. Это еще больше возбудило любопытство. Стали сличать. Было поражающее сходство в глазах, неповторимое. Сличали, восторгались. Даринька сидела бледная, недвижная.
Что это – другая, повторение той, от которой были в очаровании, делало особенно чудесным этот «случайно открытый образ».
В раме окна, в безоблачно-лазурном небе, стояла светлая, юная, вглядывалась чуть вверх. Она была в открытом у шеи пеньюаре, в уложенных на голове косах. Лицо – чуть розоватой белизны, девственной, с приоткрывшейся нижней губкой, как у детей в тихом удивленье. Радостно-измуленные глаза, большие, голубиные… – небо сияло в них.
Даринька не видала, как сидевший в дальнем углу Кузюмов подошел к портрету, смотрел напряженно… резко повернулся и быстро отошел в угол, где было слабо освещено.
– Шурик, ради Бога прости!.. – воскликнул Караваев.
Шум в зале прекратился.
LIII. «Благословляю вас, леса…»
«…на слова из поэмы гр. А. К. Толстого „Иоанн Дамаскин“… „Благословляю вас, леса…“, новый романс Чайковского…» – дошло до слуха Дариньки.
Она знала житие Иоанна Дамаскина, помнила и это место из поэмы. Эти стихи были близки ее душе – благословенное чувство радования, легкости и свободы, когда хочешь обнять весь мир, – то душевное состояние, которое Чайковский, в надписании на своем портрете, определил словами «Высшая Гармония».
Взволнованность певца была столь сильна, что голос его вначале был как бы истомленным.
Благословляю вас, леса,
Долины, нивы, горы, воды…
Пауза… и вот в музыке, в голосе пахнуло простором далей, и дух почувствовал себя на высоте, свободным…
Благословляю я свободу
И голубые небеса.
И Даринька увидала небеса, лазурный блеск их, как росистым утром.
И посох мой благословляю,
И эту бедную суму…
Она почувствовала легкость в сердце, как когда-то в детстве, когда ходила с узелком к Угоднику, который ждет их далеко, в лесах… увидала бедных, идущих с нею, с посошками, с сумами… вспомнила шорох черствых корок и запах их… и яркую земляничку, совсем живую, ее пучочки, ее живые огонечки, пахнущие святым, Господним… видела даль полей, мреющий пар над ними…
И степь от края и до края,
И солнца свет, и ночи тьму.
Чистые звуки песнопенья, раздольный голос певца вызвали в ней далекое и слили с близким; радостно осияло солнцем. Она увидала, как западает солнце пунцовым шаром за дальними полями… – а вот уже ночь и звезды…
И одинокую тропинку,
По коей, нищий, я иду…
И в поле каждую былинку,
И в небе каждую звезду.
Благословенное радование, певшее в звуках, познанное росистым утром, переполняло сердце, и она почувствовала, что это от Господа, святое.
В сладостных слезах, она видела только светлое пятно, как золотое пасхальное яйцо, в сиянье. Не сознавала, что это от золотистого шелка лампы: певец в белоснежном одеянии являлся ей в озаренье светом. И услыхала певшее болью и восторгом…
О, если б мог всю жизнь смешать я,
Всю душу вместе с вами слить!..
О, если б мог в мои объятья
Я вас, враги, друзья и братья,
И всю природу заключить!..
Увидала протянутые руки – к ней, ко всем, за всеми…
Последние звуки фортепиано, полная тишина… – и в эту тишину вошли мерные удары сковородки, от Покрова. Такая тишина – мгновенья – высшая награда артисту от им плененных, взятых очарованием. И вот – гром рукоплесканий.
В этом бурном плеске, когда певец еще стоял в золотистом озаренье, Даринька подошла к нему и, взяв его руки, сказала, смотря сквозь слезы в его глаза:
– Как я… благодарю!..
Она сияла: сияли ее глаза, берилловые серьги, ночное небо броши. Артабеков получил высокую награду. Его лицо озарилось,