Передовые часовые были зарезаны. Несколько выстрелов, произведенных каким-то чудом, разбудили батарейную команду лишь для того, чтобы она успела увидеть, как неприятель уже завладел валом и карабкается по мельничному пригорку. Некоторые из солдат пытались сопротивляться, но оружие выпадало из их окоченелых рук, почти все их аркебузы давали осечку, меж тем как у нападающих ни один выстрел не пропадал даром. Победа была несомненной, и протестанты, хозяева батареи, уже испускали жестокий крик: «Нет пощады! Вспомните 24-е августа!»
С полсотни солдат вместе со своим начальником были размещены в мельничной башне; начальник, в ночном колпаке и кальсонах, с подушкой в одной руке и шпагой — в другой, отворил дверь и вышел, спрашивая, что это за шум. Далекий от мысли о неприятельской вылазке, он воображал, что шум происходит от ссоры между его же собственными солдатами. Он жестоко разубедился в этом: от удара бердышом он упал на землю, обливаясь кровью. Солдаты успели забаррикадировать двери в башню и некоторое время успешно отстреливались через окна; но совсем около здания лежали большие кучи сена, соломы и веток, приготовленных для плетения тур. Протестанты подожгли все это, и огонь в одну минуту охватил башню, вздымаясь до самой верхушки. Вскоре изнутри стали доноситься жалобные крики. Крыша была объята пламенем и грозила обрушиться на головы несчастных. Дверь горела, и баррикады, которые они понаделали, мешали им воспользоваться этим выходом. Те, кто пытались выпрыгнуть через окна, падали в огонь или на острия копий. Вдруг взорам представилось ужасное зрелище. Какой-то офицер, в полном вооружении, попытался, как и другие, выскочить через узкое окно. Его кираса оканчивалась внизу, согласно распространенной в те времена моде, чем-то вроде железной юбки, покрывавшей бедра и живот и расширявшейся в видё» воронки, чтобы можно было свободно двигаться. Окно было недостаточно широко, чтобы пропустить эту часть вооружения, прапорщик же в волнении с такой силою бросился в окно, что большая часть его тела очутилась наружу, и он, не будучи в состоянии двинуться, оказался словно захваченным тисками. Между тем огонь поднимался до него, раскалял его вооружение и медленно его поджаривал, как в печке или в пресловутом медном быке. Несчастный испускал ужасные крики и тщетно махал руками, словно призывая на помощь. Среди нападающих наступила минута молчания, потом все разом, будто сговорившись, грянули военный клич, чтобы оглушить себя и не слышать воплей сгоравшего человека. Он исчез в вихре огня и дыма, и видно было, как посреди обломков башни упала раскаленная докрасна каска.
В пылу боя впечатление ужаса и печали быстро стираются: инстинкт самосохранения слишком настойчиво дает себя знать солдату, чтобы он мог долго оставаться чувствительным к несчастьям других. Покуда одна часть ларошельцев преследовала беглецов, другие принялись гвоздить пушки, разбивать лафеты и бросать в ров батарейные туры и трупы прислуги.
Мержи, один из первых перелезший через ров и взобравшийся на насыпь, остановился на мгновенье, чтобы перевести дыхание и нацарапать острием кинжала на одной из пушек имя Дианы; потом стал помогать другим разрушать сооружения осаждающих.
Двое солдат, взяв за голову и ноги католического офицера, не подававшего признаков жизни, мерно раскачивали его, собираясь бросить в ров. Вдруг мнимый покойник открыл глаза и, узнав Мержи, воскликнул:
— Господин де Мержи, смилуйтесь! Я сдаюсь вам в плен, — спасите меня! Неужели вы не узнаете вашего друга Бевиля?
Лицо у несчастного было все в крови, и Мержи с трудом узнал в этом умирающем молодого придворного, которого он оставил жизнерадостным и веселым. Он велел осторожно положить его на траву, сам сделал перевязку и, положив поперек седла, отдал распоряжение осторожно отвезти его в город.
В то время как он прощался с ним и помогал вывести лошадь из батареи, он заметил на открытом пространстве кучку всадников, которые рысью продвигались между городом и мельницей. По всей видимости, это был отряд католической армии, намеревавшийся отрезать ларошельцам отступление. Мержи сейчас же побежал предупредить об этом ла Ну.
— Если вы соблаговолите доверить мне десятка четыре стрелков, — сказал он, — я сейчас же брошусь за плетень, что идет вдоль дороги, по которой они поедут, и, прикажите меня повесить, если они живо не повернут оглобли!
— Отлично, мальчик! Из тебя выйдет хороший военачальник! Ну, вы! Идите за его благородием и делайте все, что он вам прикажет.
В одну минуту Мержи расположил своих стрелков вдоль плетня; он приказал им стать на одно колено, приготовиться и не стрелять раньше его команды.
Неприятельские всадники быстро приближались; уже слышен был топот их лошадей по грязной дороге.
— Их начальник, — сказал Мержи шепотом, — тот самый чудак с красным пером, по которому мы вчера промахнулись. Сегодня-то уж мы его не упустим!
Стрелок, что был у него справа, кивнул головой, как будто желал сказать, что он берет на себя это дело. Всадники были уже шагах в двадцати, не более, и капитан их повернулся к своему отряду, по-видимому, собираясь отдать какой-то приказ, как вдруг Мержи, неожиданно поднявшись, крикнул:
— Огонь!
Начальник с красным пером повернул голову, и Мержи узнал своего брата. Он протянул руку к аркебузе своего соседа, чтобы отвести ее; но, раньше чем он успел это сделать, раздался выстрел. Всадники, удивленные этим неожиданным залпом, бросились врассыпную по полю. Капитан Жорж упал, пронзенный двумя пулями.
Старинный монастырь, конфискованный городским советом Ла-Рошели, во время осады был обращен в лазарет для раненых. Пол церкви, откуда были убраны скамейки, алтарь и все украшения, был покрыт сеном и соломой: туда переносили простых солдат. Трапезная была предназначена для офицеров и дворян. Это был довольно большой, обшитый старым дубом зал, с широкими сводчатыми окнами, дававшими достаточный свет для хирургических операций, которые здесь непрерывно производились.
Сюда положили и капитана Жоржа, на матрац, красный от ею крови и от крови стольких других несчастных, предшествовавших ему в этом месте скорби. Охапка соломы служила ему подушкой. С него только что сняли кирасу и разорвали камзол и рубашку. Он был обнажен до пояса, но на правой руке еще оставался наручник и стальная рукавица. Солдат унимал кровь, текшую у него из ран в живот как раз ниже кирасы и в верхнюю часть левой руки. Мержи был так подавлен горем, что не в силах был оказать какую-либо существенную помощь. Он то плакал, стоя на коленях перед братом, то катался по земле с криками отчаяния, не переставая обвинять себя в том, что убил самого нежного брата и самого лучшего своего друга. Капитан сохранял спокойствие и старался умерить его отчаяние.
В двух шагах от его матраца находился другой, на котором, в столь же жалком состоянии, лежал бедняга Бевиль. Черты его лица не выражали той спокойной покорности, какая была в лице капитана. От времени до времени он испускал глухие стоны и поворачивал глаза к соседу, как будто прося у него немного его мужества и твердости.
Человек лет, приблизительно, сорока, сухой, тощий, лысый, весь в морщинах, вошел в зал и приблизился к капитану Жоржу, держа в руках зеленый мешок, в котором раздавалось бренчанье, очень страшное для больных.
То был метр Бризар, довольно ловкий для своего времени хирург, ученик и друг знаменитого Амбруаза Паре. Он только что произвел какую-то операцию, судя по тому, что рукава у него были засучены до локтей, а его большой фартук запачкан кровью.
— Чего вы от меня хотите и кто вы такой? — спросил у него Жорж.
— Я — хирург, сударь, и если имя метра де Бризара вам неизвестно, то следовательно вы еще многого не знаете. Ну, запаситесь, как говорится, овечьей храбростью. В огнестрельных ранах я разбираюсь, славу богу, хорошо, и хотел бы иметь столько мешков с золотом, сколько пуль я извлек из людей, которые теперь живут и здравствуют.
— Доктор, скажите мне правду! Рана смертельна, насколько я понимаю?
Хирург сначала осмотрел левую руку и проговорил: «Пустяки!» Потом принялся зондировать другую рану, от чего раненый стал делать ужасные гримасы. Правой своей рукой он даже довольно сильно отталкивал докторскую руку.
— К дьяволу! Не лезьте дальше, чертов лекарь! — воскликнул он. — По вашему лицу я ясно вижу, что моя песенка спета.
— Видите ли, сударь, я боюсь, что пуля сначала задела мускулы нижней части живота и, поднявшись, застряла в спинным хребте, именуемом иначе греческим словом рахис. Думать так заставляет меня то обстоятельство, что у вас отнялись и похолодели ноги. Этот патогномонический признак редко обманывает, и в таком случае…
— Ружейный выстрел в упор и пуля в спинном хребте! Черт! Больше чем надо, доктор, чтобы отравиться ad patres[64].