– это же фактически тот же самый аккорд, что и в «Великом колокольном звоне» в «Борисе Годунове». Неплохо бы сверить: почти прямая цитата! Зато дальше, когда мрачное переплетается со светлым, ты уже становишься собой. Тогда и появляются красивые аккорды и сквозной симфонизм.
– То есть, по-твоему, лучше сочинять детские игры в светофор, как Скрябин? Лишь бы критики написали, что выдумано нечто небывалое?
– Отчего же игры? Он постоянно говорит о синестезии, он придумал собственное учение цвета и светомузыку.
– «Всё это пустяки и бред»! – пропел он реплику Ольги из «Онегина».
– Цветной слух, по-твоему, бред? Он видит тональности цветами!
– Конечно, бред! Полная чушь! В «Прометее» он ввёл, слыхано ли, партию света! C-dur[25] у него, видите ли, красный, As-dur [26], – брезгливо скривился Рахманинов, – пурпурно-фиолетовый, а Еs-dur и B-dur[27] – стальные с, прости меня бог, «металлическим блеском». Но вот с некоторыми тональностями он что-то не определился. Ми мажор, оказывается, звучит как «сине-белесоватый», а соль мажор – оранжево-розовый. Как это? Так какой – оранжевый или розовый?
– Может быть, ты просто завидуешь его композиторскому успеху?
– Ещё чего! Просто шёл бы тогда в художники, а не в музыканты! Писал бы маслом – пейзажи, радуги, передавал свои цвета, как Кустодиев и Гоген! А я бы писал музыку.
– Так пиши, кто тебе не даёт?
– Концерты не дают, Наташа. Я устаю. У меня не остаётся сил, как это можно не понимать!
– Неправда! После концертов ты пишешь больше, не вытянуть тебя из-за стола. А я только и нужна, чтобы чай подносить да яблочки.
Рахманинов посмотрел на неё долгим проницательным взглядом.
– Ты ответишь что-нибудь или так и будешь молчать?..
– Ты не понимаешь меня. Ладно. Я поеду на станцию, возьму билет в Ростов, узнаю всё сам, выспрошу всех, ещё раз напишу принцессе!
– Между прочим, твои письма…
– Да, я как раз хотел тебя попросить. Некоторые из них нужно срочно отправить, но это мне совсем не по пути. Ты не могла бы отнести их на почту?
– Так ведь дождь.
– Ну, когда закончится.
– А сам ты разве не можешь? На вокзале есть ящик.
– В прошлый раз я отправлял оттуда – и письма где-то затерялись, мне не хочется, чтобы это повторилось. Пожалуйста, Наташа, сходи, друг мой!
– Так и быть, закончится дождь – схожу. Будешь тоже уходить – не забудь плащ. Такая погода – на обратном пути может снова полить!
…Когда Сергей ушёл заниматься, Наташа поднялась на крыльцо. Нужно было попросить Аграфену убрать со стола самовар: уже начинало капать. В прихожей на столике лежали несколько писем, аккуратно перевязанных бечевой.
«Зачем он обмотал их верёвкой? Чтобы я не растеряла по дороге на почту?»
Она настырно развязала узел. Кому адресованы письма, которые не могут подождать отправки? Отцу? Затаевичу? Коле Метнеру? Матвею? Феде Шаляпину? Лодыженскому? Кому?
Наташа торопливо просмотрела фамилии на конвертах. Затаевич, Морозов, Кошиц и ещё одна неизвестная фамилия – Шагинян.
Опять Затаевич! Сергей слишком много уделяет ему внимания. Что у них могут быть за дела, о которых она не знает? Вскрыв конверт, она не стала читать письмо с самого начала, а выхватила случайную строчку из середины: «Вам нужно столько работать, сколько у Вас есть свободного времени. У Вас есть талант, а Вы об этом как будто и знать не хотите!»
Так, это не то. Теперь Морозов…
«Вы спрашиваете, как я съездил в Лейпциг и как мне понравились ученики Никиша в консерватории. Я скажу: было очень скучно, хотя меня очень интересовал этот урок. Видел трёх дирижирующих учеников. Один из них, дурак и нахал, после замечания Никиша, что это место нужно дирижировать на шесть (кстати, Пятая симфония Чайковского), начал доказывать, что это и на два выйдет – и тут же стал дирижировать на два! Конечно, ничего не вышло! Бедный Никиш! Всех трёх, по-моему, надлежит отправить к Столыпину, чтобы он по законам военного положения повесил их за преступные мысли о дирижёрстве».
Тоже не то. Теперь Шагинян.
В строке «адрес» было указано: «Нахичевань-на-Дону». Это было совсем близко от Ростова: Наташа знала, они же с Серёжей ездили в Ростов. В Нахичевань даже, кажется, ходил трамвай. И Серёжа как раз собирался в Ростов. Наверное, это связано с историей увольнения Моти Пресмана, вот муж и хочет встретиться с господином Шагиняном, который, верно, что-то знает.
Она стыдливо обвязала стопку писем – так, чтобы не было заметно, что их трогали, и, взяв конверт для неизвестного господина Шагиняна, вернулась на крыльцо. Дождь еле накрапывал: капли мягко шлёпались, стукаясь друг о друга, о листы, о ветки – и вдруг хлынул с неожиданной силой. Ударившись оземь, он тут же превратился в град и яростно набросился с кулаками на робкую, исступлённо ждущую его сухую почву. Нужно было бы кликнуть Аграфену, чтобы та всё-таки занесла самовар в дом, но Наташа осталась.
Как заговорённая, вросла она в доски крыльца, осторожно распечатывая конверт и вынимая из него единственный листок. Муж не любил писать длинные письма, но этот листок был исписан с двух сторон. Некоторое время Наташа постояла, боясь опустить глаза и с жалостью глядя, как мокнет под дождём любимый Серёжин самовар. Грудную клетку скребли угрызения совести: муж бы, пожалуй, не стал трогать её писем. А уж тем более читать. Она всё думала и думала, есть ли у неё право читать его письма или нет, всё стояла и стояла, глядя в сад, а от медной металлической самоварной макушки отскакивали крупные льдистые градины. Как молоточки по пластинам ксилофона, они отстукивали по металлу странную мелодию, с перекатами, с перезвонами.
«Что такого, если я просто хочу узнать, как связан какой-то господин Шагинян с увольнением Матвея!» – наконец сказала она себе и начала читать:
Кроме своих детей, музыки и цветов, я люблю ещё Вас, милая Re, и Ваши письма. Вас я люблю за то, что Вы умная, интересная и не крайняя (одно из необходимых условий, чтоб мне «понравиться»); а Ваши письма за то, что в них везде и всюду я нахожу к себе веру, надежду и любовь – тот бальзам, которым лечу свои раны. Вы меня удивительно метко описываете и хорошо знаете. Откуда? Не устаю поражаться. Отныне, говоря о себе, могу смело ссылаться на Вас и делать выноски из Ваших писем – авторитетность Ваша тут вне сомнений… Говорю серьёзно! Одно только не хорошо: ведь Вы никогда не видели меня и, я боюсь, ищете во мне то, чего нет, и хотите меня видеть таким, каким я, думается, никогда не буду. Моя «преступная душевная смиренность» (письмо Re), к сожалению, налицо, – и