Было бы самонадеянностью с моей стороны сказать, что все мои литературные попытки уже много лет не что иное, как поиски, как нащупывание этой далекой цели, слабое, робкое предчувствие той истинной психологии всевидящего ока, под чьим взором ничто не бывает мелким, или глупым, или безобразным, или злым, а все свято и достойно. И тем не менее это так.
И когда сейчас, прощаясь с этими страницами, я обозреваю напоследок все мое пребывание в Бадене, во мне возникает неудовлетворенность, досада, грусть. Грусть не по поводу собственных глупостей, нетерпеливости, нервозности, своих чересчур поспешных и резких суждений, — короче говоря, не по поводу тех человеческих недостатков и ошибок, которые, как я знаю, имеют свое глубокое основание и необходимость. Нет, моя грусть, чувство пустоты и боль вызваны этими заметками, этой попыткой возможно более правдиво и честно раскрыть крохотный кусочек жизни. Я стыжусь и меня огорчают, надо сказать прямо, не мои грехи и пороки, а исключительно неудача, постигшая мой языковый эксперимент, весьма малый результат моих литературных усилий.
Причем есть вполне определенная причина для такого разочарования. Попытаюсь объяснить это на примере.
Будь я музыкантом, я без труда мог бы написать двухголосную мелодию, мелодию, состоящую из двух линий, из двух тональностей и нотных рядов, которые бы друг другу соответствовали, друг друга дополняли, друг с другом боролись, друг друга обуславливали, во всяком случае, в каждый миг, в каждой точке ряда находились бы в теснейшем и живейшем взаимодействии и взаимосвязи. И всякий умеющий читать ноты мог бы прочесть мою двойную мелодию, всегда бы видел и слышал к каждому тону его противотон, брата, врага, антипода. Так вот, то же самое, эту двухголосность и вечно движущуюся антитезу, эту двойную линию я и стремлюсь выразить в своем материале — с помощью слов, бьюсь над этим, и все напрасно. Я пытаюсь снова и снова, и если что заставляет меня работать увлеченно и меня подталкивает, так это единственно упорное стремление достичь невозможного, ожесточенная борьба ради недосягаемого. Я хотел бы найти выражение для двуединства, хотел бы написать главы и периоды, где постоянно ощущалась бы мелодия и контрмелодия, где многообразию постоянно сопутствовало бы единство, шутке — серьезность. Потому что единственно в том и состоит для меня жизнь, в таком раскачивании между двумя полюсами, в непрерывном движений туда и сюда между двумя основами мироздания. Постоянно хотел бы я с восхищением указывать на благословенную многокрасочность мира и столь же постоянно напоминать, что в основе этой многокрасочности лежит единство; постоянно хотел бы раскрывать, что прекрасное и уродливое, свет и мрак, грех и святость всегда лишь на мгновенье предстают как противоположности, что они беспрерывно переходят друг в друга. Для меня высшее из всего сказанного человечеством — те скупые речения, где эта двоякость выражена как бы в магических знаках, те немногие афоризмы и притчи, в которых великие противоречия мироздания постигнуты и как необходимость, и как иллюзия. Китаец Лао-цзы составил много таких афоризмов, в которых оба полюса жизни в мгновенной вспышке словно бы соприкасаются. Еще благороднее и проще, еще сердечнее то же чудо сотворено во многих притчах Иисуса. Разве поистине не потрясающе, что религия, учение, теория тысячелетиями все тоньше и строже разрабатывает учение о добре и зле, правде и неправде, ставит все более высокие требования праведности и покорности, чтобы в конце концов, достигнув вершины, прийти к магической истине, что девяносто девять праведников меньше перед богом, нежели один кающийся грешник!
Но, может быть, большая ошибка и даже грех с моей стороны считать, будто я должен служить глашатаем этих великих прозрений. Быть может, несчастье нашего времени в том и состоит, что эта высшая мудрость предлагается на всех углах, что всякая признанная государством церковь наряду с верой во власть предержащую, в денежный мешок и национальную исключительность проповедует веру в чудо Христово и что Евангелие, кладезь ценнейшей и опаснейшей мудрости, можно купить в любой лавке, а миссионеры раздают его совсем задаром. Выть может, такие неслыханные, дерзостные, даже ужасающие истины и прозрения, какие содержатся во многих речах Иисуса, следовало бы тщательно скрывать и хранить за семью замками. Быть может, было бы хорошо и правильно, чтобы человек, дабы узнать хотя бы одно из этих могучих слов, вынужден был тратить долгие годы и рисковать жизнью, подобно тому, как делает это в жизни ради других высших ценностей. Если это так (а временами мне кажется, что это именно так), тогда последний кропатель развлекательных романов поступает правильнее и лучше, чем тот, кто тщится выразить вечное.
Вот стоящая передо мной дилемма и задача. Можно много говорить об этом, а вот разрешить нельзя. Пригнуть оба полюса жизни друг к другу, записать на бумаге двухголосность мелодии жизни мне никогда не удастся. И все-таки я буду следовать смутному велению изнутри и снова и снова отваживаться на такие попытки. Это и есть та пружина, что движет мои часы.
Степной волк
] оно понравилось мне, это было лицо, может быть, несколько необычное и печальное, но живое, очень осмысленное, четко вылепленное и одухотворенное. Примирительнее настроило меня и то, что в его вежливости и приветливости, хотя они, видимо, стоили ему некоторых усилий, не было ни тени высокомерия — напротив, в них было что-то почти трогательное, что-то похожее на мольбу; объяснение этому я нашел лишь позднее, но это сразу же немного расположило меня к нему.